Выбрать главу

— Однако Провидение неустанно заботится о том, чтобы подобное воздаяние миновало вас. А значит, ваше высочество должно оставить все опасения, — ответил я.

— Да, да, — пробормотал принц, машинально взявшись за пуговицу моего фрака, — да, Провидение хранит нас, в этом нет сомнений. И все же, — со вздохом продолжал он, — и все же, поверьте, это так печально, когда ты жив лишь благодаря чуду!

И вот Провидение ослабило свои заботы.

Утром следующего дня я получил письмо от нашего посла.

В этом письме содержалась депеша, которую г-н Беллок только что получил по телеграфу:

«Сегодня утром, в одиннадцать часов, наследный принц выпал из кареты; вечером, в половине пятого, он скончался.

13 июля 1842 года».

Мне оставалось только покинуть Флоренцию, чтобы присутствовать на его похоронах.

XVII

ТРЕТЬЕ И ЧЕТВЕРТОЕ АВГУСТА

Я просмотрел все французские газеты, какие получают во Флоренции, чтобы узнать, когда состоятся похороны наследного принца.

Вплоть до 26 июля в газетах не появилось на этот счет ничего определенного. А 26-го я прочел в «Газете дебатов», что 3 августа состоится его отпевание в соборе Парижской Богоматери, а 4-го — погребение в фамильной усыпальнице в Дрё.

Я взял паспорт и 27 июля в два часа пополудни сел на пароход, направлявшийся в Геную.

На следующий день, в девять часов утра, я сошел на берег и поспешил на почтовую станцию. Почтовая карета уже отправлялась, и мест там больше не было, так что я смог лишь послать с ней письмо начальнику почты в Лионе.

Затем я нанял коляску и отправился в путь.

Я ехал днем и ночью, не теряя ни часа, не теряя даром ни секунды. 1 августа, в три часа пополудни, я был в Лионе.

Я поспешил на почтовую станцию. Мое письмо пришло вовремя: для меня было оставлено место в карете. Если бы это место мне не досталось, я напрасно проделал бы путь в три сотни льё, приехав слишком поздно.

Лишь расположившись в почтовой карете, я смог, наконец, перевести дух.

Через день, в три часа утра, я въехал в Париж.

Теперь приходилось опасаться только одного: что я не достану пропуска на церемонию. В семь часов утра я поспешил к Асселину.

Возможно, вы не знаете Асселина, зато его хорошо знают бедняки и в своих молитвах каждый день говорят о нем Богу.

Это один из тех людей, каких Провидение время от времени ставит возле добродетельных властителей, дабы сделать их еще совершеннее.

Асселина уже не было дома. Бедняга, он ведь тоже был в отчаянии! Уже две недели он не спал и почти ничего не ел.

Первое, что бросилось мне в глаза, когда я вошел к нему, — это гравюра Каламатты, прекрасная гравюра с прекрасной картины г-на Энгра.

Накануне своего отъезда я видел эту картину в мастерской нашего великого художника и вот теперь, в день своего возвращения, увидел гравюру с нее в кабинете Ассели-на. За прошедшее с тех пор время душа, оживлявшая эти столь ласковые, добрые, умные глаза, успела отлететь.

У итальянцев есть поговорка, или, скорее, распространено суеверие, будто если с человека написать портрет во весь рост, то человек этот умрет, не прожив и года.

Полтора месяца назад, увидев портрет, исполненный г-ном Энгром, я поинтересовался, почему рама перерезает фигуру чуть ниже колен.

Мне ответили, что королева будто бы слезно умоляла сына не заказывать портрет во весь рост, а принц, хотя и не разделявший материнских страхов, все же согласился выполнить просьбу королевы.

Гравюра стояла на кушетке, и я встал на колени перед этой кушеткой.

В это время вернулся Асселин. Мы бросились друг другу в объятия. Он позаботился о пропуске для меня: хотя я ничего не написал ему, он понял, что я должен буду приехать.

Он догадался и о том, что я захочу сопровождать тело принца до двери королевской усыпальницы, и выхлопотал для меня разрешение следовать за гробом до самого Дрё.

Тотчас начались горестные вопросы и печальные ответы. Несчастье было столь неожиданным, что я не мог в него поверить, мне казалось, будто я вижу страшный сон и звучание моего голоса поможет мне пробудиться.

В девять часов я поехал в кафедральный собор. Парижские улицы дышали грустью, какой я никогда раньше у них не замечал. К тому же каждая примета скорби была нова для меня и перекликалась со скорбью в моей душе. Флаги, увитые лентами из черного крепа, траурные знамена с инициалами; собор в черных драпировках: собор, похожий на огромный гроб, ибо в нем покоилась утраченная людская надежда; собор, ставший траурной часовней, в которой пылали тридцать тысяч свечей, превращая его в огненное пекло; все эти подробности печального ритуала, уже знакомые парижанам, это мрачное зрелище, за неделю ставшее для них привычным, я видел впервые, и они волновали меня больше, чем кого-либо еще.

С трибуны, где я стоял, был хорошо виден гроб; я бы отдал сколько угодно — нет, не денег, а дней, даже лет моей жизни за возможность преклонить колена перед этим катафалком, поцеловать этот гроб, отрезать клочок от бархатного покрывала, которым он был накрыт.

Пушечный залп возвестил о прибытии принцев. Пушки и колокола — это выразители великих радостей и великих горестей людских; их бронзовый голос — это язык, на котором переговариваются небо и земля, человек и Бог, когда обстоятельства сводят их вместе.

Принцы вошли в собор, и их появление оказало сильнейшее воздействие на всех присутствующих. Для своих братьев наследный принц был душой; это он излучал свет, отблеск которого озарял их. И теперь они были сломлены горем, ибо никак не могли помыслить, что им придется дважды терять отца.

Церемония была долгой, печальной и торжественной. Сорок тысяч человек, заполнивших собор, застыли в таком молчании, что можно было явственно расслышать даже самые тихие ноты священных песнопений, самые слабые вздохи органа, в которые время от времени врывался грохот пушек. Я мало видел зрелищ, дававших такое впечатляющее представление о скорби великого народа.

Затем настало время отпустительных молитв, то есть самой трогательной части похоронного обряда. Принцы один за другим, по старшинству, поднимались к гробу брата, окропляли его святой водой и молились за душу усопшего, который так любил их. И когда четверо молодых людей по очереди подходили к гробу и просили Бога принять в его лоно того, кто так часто сжимал их в своих братских объятиях, на это нельзя было смотреть без душевной боли.

Я покинул собор одним из последних, потому что надеялся подойти поближе к гробу, но это оказалось невозможным.

Вероятно, каждому из читающих эти строки приходилось терять близкого человека; но если этот близкий человек медленно умирал у них на руках, если они могли видеть, как отражался на его лице ход агонии, если они могли принять его последний вздох, с которым душа его отлетела к небу, — их горе, без сомнения, не было так мучительно, как у того, кто оставил любимого человека здоровым, полным сил и надежд на будущее, а затем, вернувшись из долгого путешествия, застал его в гробу, и гроб этот не только нельзя открыть, но к нему нельзя даже приблизиться. И я завидовал отчаянию тех, кто, находясь в бедном доме на аллее Восстания, видел, как, лежа на двух матрасах, положенных прямо на пол, он медленно угасал; кто видел, как он закрыл глаза; кто следил за его агонией! Тех, кто мог отрезать прядь его волос, отрезать кусок от его сюртука, оторвать лоскут от его рубашки![48]Мне пришлось выйти из собора.

Нам предстояло ехать в Дрё в почтовой карете. Мы сидели там вчетвером, три школьных товарища принца и я; эти трое были: депутат Гильем, Фердинан Леруа, генеральный секретарь бордосской префектуры, и Боше, библиотекарь герцога Орлеанского. Все они были весьма близки с наследным принцем, ибо он очень дорожил памятью о школьных годах. Всего два месяца назад я с помощью Асселина пристроил на службу к герцогу его соученика, хотя у него не было иной рекомендации, кроме собственных воспоминаний да еще листка, вырванного им из школьной тетради, которую он вел в третьем классе.

Случай собрал нас вместе; мы были единственные люди, которые, не принадлежа к королевской свите или к свите самого принца, возымели желание сопровождать его останки в Дрё, и мы были посторонними на этой церемонии.