Выбрать главу

— Вы меня спрашиваете?! — накинулась на них пани Катажина, преграждая им путь в свою скромную обитель. — Спросите у пана полковника Васильева. Это же не я, а он освободил вас от жалованья. Пан полковник, наверно, лучше меня знает, куда девался ваш бывший хозяин. Не от меня же пан Томашевский сбежал из Вильно.

— Да, но какой спрос с пана полковника, если он с паном Томашевским и знаком-то не был? Если сроду в глаза его не видел? А вы с нашим хозяином виделись каждый Божий день, прожили бок о бок столько лет, — попытались оправдать свое неожиданное вторжение полномочные делегаты обманутого ресторанного пролетариата. — Вы же, шановна пани, своего соседа, наверно, знали как облупленного. Не так ли?

— Ну и что с того, что мы виделись с ним каждый день и прожили бок о бок столько? — резонно заметила пани Катажина. — Кошка и мышка знакомы друг с дружкой со дня сотворения Господом этого не самого лучшего мира, они тоже испокон веков живут бок о бок. Но что, по-вашему, они друг о дружке знают? — огорошила она их своей пламенной тирадой. — Что они, панове, знают? — её старые глаза налились молодой местью. — Они друг о дружке только то и знают, что одной надо каждую ночь охотиться, а другой — от охотницы прятаться куда-нибудь подальше… И ровным счётом больше ничего… Понятно?

И пани Катажина захлопнула перед незваными следователями дверь.

Не по возрасту статная, с крупным, зарешеченным морщинами лицом, с гладко, по-учительски, зачесанными волосами, в подчеркнуто строгом, без всяких украшений, длинном платье, она по воскресеньям пешком отправлялась на другой конец города, на Антоколь, в свой любимый костёл Петра и Павла. Там пани Катажина до позднего вечера молилась, пока молчаливый ризничий, сам похожий на оплывающую свечу, не начинал гасить в храме свет и под лепными сводами не воцарялся тихий сумрак, еще колеблемый слабым дуновением исповеданных грехов и трепетом искреннего раскаяния.

За кого молилась и просила Всевышнего пани Катажина, в чем каялась, ни одна душа на свете не то что не знала — даже не догадывалась. Мужа у неё вроде бы никогда не было, детей тоже, родственники оказались за границей: сводный брат — в Лодзи, а двоюродная сестра — в Ченстохове. До войны пани Катажина получала от родичей какие-то письма и даже скромные денежные переводы, но после нападения немцев на Польшу переписка оборвалась — кончились оттуда все приветы, поцелуи и деньги… Может статься, что сейчас ни двоюродной сестры Ядвиги, ни сводного брата Чеславаса уже и в живых-то нет…

— Знаете, пани Геня, — с невыразимой тоской в голосе и с редкой для неё прямотой и доверительностью сказала пани Катажина моей маме, когда они спустя месяц-другой по-соседски притерлись друг к другу. — Будь сегодня жив маршалка Пилсудский, всё сложилось бы иначе. Як Бога кохам! Польша была бы Польшей, и Вильно принадлежало бы не этим неотёсанным литвинам и не этим самодовольным русским, а нам, полякам. А вас, евреев, маршалек Пилсудский и пальцем бы не тронул, не загонял бы, как скот, в вагоны, не жёг бы в печах, не убивал бы, хотя — что правда, то правда — к вашему брату большой любовью он не пылал.

Мама никакого понятия о маршале Пилсудском не имела, в родном местечке Йонава над Вилией никогда о таком не слышала, все судачили только о Гитлере и Сталине, но она и виду не подала и слушала пани Катажину с почтительным вниманием. Когда о своём любимце так пылко и возвышенно говорят, глупо и неприлично огорчать своим откровенным невежеством того, кто любит.

Желая доставить ей хоть какую-то, пусть и небольшую радость, мама в знак согласия при каждом упоминании имени Пилсудского кивала своими ранними сединами, привезёнными из заснеженного и голодного аула Тункарес под Чимкентом:

— Наверно, пани Катажина, всё сложилось бы иначе. И евреев пальцем бы не тронули.

— Як Бога кохам, всё сложилось бы иначе, — повторила пани Катажина. — Польша была бы целёхонька и евреи были бы целы. Вы, пани Геня, не представляете себе, сколько до войны их тут, в Вильно, было. Тьма тьмущая!