Выбрать главу

Лукьяненко посмотрел на меня удивленно и тут же лег за пулемет. Сделав очередь, он сам побежал к мишеням. Вернулся красный, злой и скомандовал мне: «Ложись!»

Я лег. Выстрелил, и теперь мы уже всем взводом побежали смотреть результат. Он опять был хорошим. Так поочередно мы с Лукьяненко стреляли несколько раз, и все время мой результат был много лучше, чем у лейтенанта. Бегущих по стрельбищу бойцов заметил полковник Черепнин и подошел к нам. Лейтенант скомандовал: «Смирно!»

Но полковник взмахом руки отменил его команду и сказал:

«Что, лейтенант, обстрелял тебя твой красноармеец? Молодец! Как фамилия?» И, услышав мою фамилию, сказал ту фразу, которая мне и вспомнилась сейчас, в самый мой черный день.

Постепенно стрельба на дальнем краю села стихла. Значит, наши отступили, а может, и все полегли под очередями гитлеровцев.

«Ах, беда-то…» — вырвались из меня со стоном слова.

Однако, пока ты живой, надо что-то предпринимать. Самое верное сейчас — спрятаться где-нибудь и ждать нового наступления наших…

Стал осматривать двор, строения и неожиданно уперся глазами в немца. Тот осторожно ступал на носки сапог и кого-то зорко высматривал. Стоял ко мне боком, смотрел в другую сторону, автомат вскинут, и с его согнутой левой руки прямо в глаза мне бьют три желтых нашивки-уголки. До сих пор не знаю, что обозначают эти нашивки, но в память мою они впились намертво.

Там, куда немец смотрел, рос кустарник и высокая трава. Я догадался, что он ищет меня. Видел, наверное, как я вбежал во двор.

Не отрывая взгляда от немца и от его желтых уголков, я потянулся к гранате, которая лежала вместе с ремнем. Резкая боль качнула меня, я переступил, чтобы удержаться на ногах. Что-то хрустнуло под сапогом, и немец сразу повернулся ко мне и, направив прямо в лицо автомат, крикнул: «Хальт!»

Самым низким и позорным в жизни я считал поднять руки перед врагом. И теперь, когда дуло автомата смотрело мне прямо в глаза, я не поднял руки, а только крикнул:

— Видишь! — И задрал гимнастерку.

Немец отступил на шаг, пружинисто присел и, тут же поднявшись, с ухмылкой посмотрел на мою окровавленную неумелую повязку и сказал:

— Гут!

Не отпуская автомата, он зашел мне за спину и, толкнув меня дулом, показал на дверь дома. Я пошел, переступил порог, и дверь захлопнулась. Теперь я все делал, как заведенный механизм. Этот окрик «Хальт!» будто поворотом ключа ослабил во мне пружину, и мое тело выполняло чужие команды. Однако сознание было ясным, и мысль работала четко. Я огляделся. Глаза мои цепко охватили всю избу.

Она была пустой. Русская печь, стол, у глухой стены кровать без постели. Шагнул к кровати и присел. Пока я один, что-то нужно сделать. Бежать некуда. Сейчас придут, обыщут. Вспомнил про комсомольский билет и красноармейскую книжку. Куда же их спрятать? Мимо окна мелькнула тень, и я быстро сунул документы под гимнастерку, под окровавленный бинт.

Вошел низкорослый немец, махнул автоматом, подавая знак выйти. Я вышел. Теперь уже нигде не было слышно выстрелов. Значит, все. Надежды нет. Жив ли наш командир полка? И что с ребятами?

Меня вели к тому огромному обмазанному глиной сараю, из которого гитлеровцы стреляли по мне, а я палил по ним. У его стены в тени лежала солома, и на ней корчились и стонали от боли раненые немцы. «Может быть, среди них есть и мои крестники», — подумал я, проходя мимо. Дальше, прямо на земле лежали убитые. Их было больше десятка, но трупы в серых френчах все еще подносили с разных концов села. «Ничего себе, сколько их. Запомнят нас», — мелькнула мысль.

Вышли к сараю, и я увидел троих наших бойцов. Грязные, оборванные, без ремней и пилоток. Один держится рукой за разбитое, кровоточащее плечо и сильно стонет. Двое других тоже ранены, но, видно, легко и стоят молча. Лица у них в ссадинах.

Мы глянули друг на друга и отвели глаза. Тут же подошел толстый ефрейтор и обыскал нас. Делал он это равнодушно, скорее для проформы, чем для дела. Спрашивает одновременно всех сразу:

— Много ли войск идет за вами? Есть ли «катюши»? Сколько их?

Мы отвечаем: «Не знаем».

На этом допрос закончен. Толстяк переговорил о чем-то с офицером, стоявшим в тени у стены, и приказал конвоиру отвести нас за сарай. Там большая и глубокая яма. Совсем недавно в нее загоняли автомашину, так как с одной стороны туда есть въезд.

Нам велят подняться на высокий бруствер. Стало ясно, что нас будут расстреливать, но ни я, ни мои товарищи не могли согласиться с мыслью, что сейчас наша жизнь оборвется. Мы еще не успели сказать друг другу и слова, а теперь на краю этой ямы и нашей жизни любые слова казались нелепостью, и мы не знали, что говорить и что предпринять. То, что случилось, и то, что сейчас произойдет, необъяснимая нелепость и дикость. Попав к этим нелюдям, мы будто заступили за черту человечности, и поэтому с нами творится необъяснимое… Оглядываюсь. Ощущение такое, что попал в западню. Выхода нет. Но сознание все равно не соглашается. Есть какой-то выход, должен быть, но я о нем не знаю…