Выбрать главу

Рынок открылся перед ними, как сердце Тридцать второго — шумный, грязный, пропитанный запахом сырого мяса, дешёвого масла и прогорклого жира. Прилавки, грубо сколоченные из досок и жести, скрипели под тяжестью товара: рваные ткани, что копировали шёлк «Тридцать первого», но трещали от сырости, издавая шуршание, как сухие листья; гнутые ножи, что ломались в руках, но блестели, как сталь, под тусклым светом; битая посуда, раскрашенная вручную, чтобы хоть отдалённо напоминать фарфор богатого соседа, звякала, когда её задевали. Торговцы, худые и жилистые, с жёсткими лицами, не продавали — они прятали свои вещи под тряпьём, завидуя друг другу. Их крики, резкие и хриплые, пропитанные ненавистью к чужому успеху, сливались в гул, похожий на рой ос. Здесь торговля была не ради прибыли, а ради того, чтобы никто не продал больше, чем ты. Никто не хотел богатства — все хотели, чтобы его не было у других.

Илай и Винделор шагали через рынок, их плащи цеплялись за колючую проволоку, что торчала из-под снега у прилавков, звеня, как ржавые струны. Они миновали двух торговцев, что орали друг на друга через узкий проход, их голоса звенели, как треснувший металл. Один, с редкой бородой и кривыми пальцами, продал кусок ткани — серой, потёртой, но похожей на шёлк — за две ржавые монеты, что звякнули, как пустые консервные банки. Покупатель, тощий мужик в лохмотьях, пахнущих сыростью и углём, ещё не успел отойти, как второй торговец, с жёлтыми зубами и злобным взглядом, завопил, его голос резал уши, как нож по жести:

— Несправедливость! Почему у него берут, а у меня нет?

Он полез через прилавок, хватая покупателя за рукав, и сунул ему в лицо ещё более рваный лоскут, от которого пахло плесенью:

— Бери у меня, дешевле дам! Его шёлк — дрянь, у меня лучше!

Покупатель отшатнулся, бородач плюнул в его сторону, слюна шлёпнулась в грязь, а второй швырнул свой товар на землю, топча его от обиды, лишь бы не дать соседу выиграть. Снег под его ногами хрустел, смешиваясь с грязью, и запах сырости усилился, пропитывая воздух.

Чуть дальше, у груды битого железа, что выдавали за инструменты, собралась стайка беспризорников — тощих, с грязными лицами и завистливыми глазами, что блестели, как у голодных псов. Они окружили мальчишку лет восьми, державшего сахарную конфету — редкую, липкую, с мятой обёрткой, от которой пахло сладкой сыростью. Его пальцы дрожали, пока он облизывал сладость, а беспризорники смотрели, сжимая кулаки, их дыхание вырывалось паром, пахнущим голодом. Один, с лохматыми волосами и шрамом на щеке, прошипел, его голос был тонким, как свист ветра:

— Почему у него есть, а у нас нет? Это несправедливость!

Другой, с кривыми зубами, кивнул, его глаза сверкали злобой:

— Накажем его, чтоб не жрал один!

Они бросились на мальчишку, повалили его в снег, отобрали конфету и начали драться за неё между собой, мешая друг другу. Сладость размазалась по грязи, став никому не нужной, а снег под их ногами хрустел, смешиваясь с чавканьем грязи. Они не хотели её съесть. Они хотели, чтобы её не было ни у кого. В этом и была разница между голодом и завистью: первый толкал к жизни, вторая — к разрушению.

Илай остановился, глядя на это, его рука сжалась в кулак, пальцы побелели под перчатками, а в груди закипала злость — не жадность, а ненависть к чужому счастью, что он видел в этом городе, была хуже всего, что он встречал в «Тридцать первом». Рядом женщина с жёстким лицом, от которой пахло прогорклым жиром и сыростью, завистливо скосилась на его плащ. Она схватила кусок грязной ткани, сшила наспех кривой лоскут, подражая его меховой подкладке, и тут же разорвала его перед ним, шипя, как рассерженная кошка: