Климент хрипло засмеялся (в последнее время редко случалось смеяться от души): ему пришло в голову, что они в какой-то корчме, болтают о том о сем. Или удят рыбу, сидя на берегу рядышком, — за три километра отсюда есть небольшое озеро.
— Эй, сосед, — обратился к парню Климент, — скажи, что ты о нем знаешь, об инженере Христове… — Дважды ему пришлось заночевать в монастыре-общежитии, рядом с комнатой Евдокима. — Ты, кажись, страдаешь бессонницей?
Парень не удивился.
— Бывает.
— Ты топаешь, бормочешь что-то — или вроде как на губах играешь.
— Зорю играю. Сигнал.
— Грустишь?
Евдоким горько вздохнул.
— Нет. Счастливчик я.
Следователь взглянул на высокий белый лоб парня, на черные брови и синие глаза с длинными ресницами. Да, ресницы — неопровержимое доказательство человеческой молодости и красоты.
— Что касается инженера, — сказал серьезно Евдокии — уважал я его — это нечто большее, чем любовь, по-моему. Он меня двигал.
— В каком направлении?
— В хорошем, конечно.
— А до этого ты шел в плохом?
Евдоким, пожав равнодушно плечами, сказал:
— Ни в каком.
«Так оно и есть, — решил Климент, — красота слепа и потому часто беспутна».
— Давай-ка подробнее.
— Он мне поручил важное задание. Поверил в меня. А я — в себя.
Синие глаза Евдокима повлажнели. Отвернувшись к окну, он шмыгнул носом и тяжело вздохнул.
— Он был для меня как отец, — пробормотал парень. — Такой честный и смелый… во всем.
Руки у него задрожали. Швырнув окурок на пол, он хотел растереть его каблуком, но Климент сказал:
— Подними. Пожара еще не хватало. Здание-то старое.
Тот послушно положил окурок в пепельницу. Помолчали, не глядя друг на друга.
— Где вы были в ночь с пятницы на субботу? Подняв голову, Евдоким посмотрел на потолок, окрашенный масляной краской.
— Дайте вспомнить… Ночи похожи одна на другую, ползут, как черепахи… Да, был на концерте — ничего, приятный концерт. Помог установить усилители. После концерта вернулся на стройку.
— Каким транспортом?
— Автобусом. Надо было закончить одну работу.
— Какую?
— Да печь капризничает, трудно ей угодить, как старухе какой…
Следователь ткнул сигарету в пепельницу.
— Вас видели на другом конце стройки. Вы выкурили по сигарете с экскаваторщицей Цанкой. Вы были чем-то взволнованы…
Евдоким медленно повернулся к следователю, пристально посмотрел на его ботинки — старомодные, со шнурками.
— Цанка работала далеко от твоего цеха…
— Где хочу, там и курю, — резко сказал парень.
— Понятно, — вяло кивнул следователь.
Что-то злое и даже наглое вспыхнуло в синих глазах Евдокима и погасло. «Люди ненавидят, когда их расспрашиваешь», — подумал Климент. Парень, сидящий напротив, тоже становился ему неприятным — что-то тайное и, может быть, угрожающее глянуло на него, словно из омута, и тут же потонуло бесследно в темной глубине.
Евдоким протянул руку — мелкая дрожь сотрясала ее, точно сквозь все его тело был пропущен ток.
— Малокровие у меня, — сказал он. — Мне все время холодно. Цанка говорит — дрожишь, как листок на ветру. По-моему, это сделал посторонний человек. Слышите? Случайный…
В четырнадцать лет ее отдали в услужение к пожилой чете, бездетной, зажиточной. Хозяева благосклонно относились к ней, поскольку получали то, что им было нужно, — работу и молчание.
В этом доме она научилась мыть хрупкий фарфор, не разбивая его, наводить блеск на серебряные кубки, большие и тяжелые, словно для великанов. Ее приют был вдали от зноя и грязи сельского труда.
Затем народная власть национализировала фабрику, где она стала ткать грубое военное сукно. Хозяин, состарившись, тихо умер, а она и ее хозяйка остались жить в заброшенном (казалось, застывшем) богатом доме. И служанка постепенно начала командовать своей госпожой, которая впадала в детство и, казалось, становилась все меньше ростом. Об этом старом полуребенке она заботилась строго, но душевно, стирала и гладила белые кружева, полировала никому не нужное серебро и накрывала на стол в столовой, сумрачной от тяжелого бархата штор. И так — до тридцати лет. Она молчала. А как-то весной приехал Иван Пазаров — починить проржавевшие водопроводные трубы. День за днем, слово за словом — пришли к помолвке и свадьбе. Хозяйка отписала им две комнаты и кухню на нижнем этаже. А они до конца ее дней обязались присматривать за ней. Жизнь уходила из нее, вытекала… Умерла хозяйка, и молодые зажили друг для друга. Они не спешили завести ребенка — работали и копили деньги, и через пять лет уже целый этаж принадлежал им вместе с половиной сада, огороженного металлической решеткой.