Если верить моим часам, было уже три с четвертью, когда Бела мгновенно уснул. Мария, поняв всю безнадежность попыток пробудить его, вытащила меня из кресла, выудила ключ от квартиры из пиджака Белы, закрыла окна, погасила свет и повела меня в соседнюю квартиру, где мы запросто, будто в сотый раз, улеглись на уже разобранную постель герменевтика.
15
После своего с моральной точки зрения не совсем удавшегося отъезда из Будапешта я получил первую весточку от Марии, причем уже в Мюнхене, куда меня неожиданно потянуло на поиски лучшей жизни. Берлинский климат был во вред моей музыке. Переизбыток революционности и острая нехватка скрипичных квартетов. Так как мы с Марией уговорились, что ни в коем случае не станем доверять искренность наших отношений почте, которая, по ее глубочайшему убеждению, работала исключительно на службу безопасности, что, впрочем, не особенно и скрывалось последней, роль почты приходилось брать на себя частным лицам. Но поскольку и им мы не решались доверить всего, объяснялись мы друг с другом посредством поэзии или газетных вырезок, так что нередко приходилось корпеть, разгадывая смысл скверно переведенных текстов Петефи или Ади, поскольку, несмотря на некоторые навыки толкования, я не всегда мог экстраполировать описанную автором боль на нас с Марией.
В особенности это относилось к сборнику стихов Ади, в котором Мария в определенных местах между страницами вложила засушенные цветы. Кончилось тем, что я выучивал целые поэмы наизусть, так и не поняв, какое, собственно, отношение они имеют к переживаемым нами чувствам. И мне не оставалось иного выхода, как избрать в качестве основы нашей вынужденной разлуки совокупную всемирную скорбь, благодаря отваге одного переводчика из ГДР ставшую доступной и для немцев. Поскольку в нашем положении мы были склонны толковать решительно все, даже внешнеполитические события, исключительно сквозь призму своих отношений, патетически-невинные вирши Эндре Ади служили еще более невинным примером наших тайных любовных посланий.
В один прекрасный и довольно знойный для весны день меня вызвонил некий музыкальный критик, пожелавший безотлагательно встретиться — ему необходимо передать для меня срочное послание из Будапешта. Звонок от него стал для меня полной неожиданностью. Хотя критик успел опубликовать в парочке малоизвестных у нас журналов несколько кратких статей, да и то выдержанных в столь пригнетенной риторике, что дочитать их до конца могли лишь фанатики, эффект от этой подчеркнуто малоформатной публикации был поразителен. Где бы критик ни появлялся, его встречали с чувством подавленного восхищения. Его миссию с ходу описать крайне сложно, но устно передать ее можно в двух словах: история музыки завершилась, музыкальный материал исчерпан. Просвещенная ирония, намертво въедавшаяся во все, к чему он прикасался и что могло с натяжкой служить примером законченности композиции, умерщвляла любое мало-мальски многообещающее произведение. И мне никак не светило вымолить у него пощаду; уже во время телефонной беседы я весьма пессимистично оценил перспективы едва начатого скрипичного квартета, наброски которого как раз покоились на моем письменном столе.
Местом встречи критик избрал пивную на открытом воздухе, она приглянулась ему во время ранних визитов в Мюнхен своим весьма недурным выбором вин. Что касалось меня, я всегда избегал пивных на открытом воздухе и ни за что не додумался бы использовать их в качестве дегустационного зала. Я почти не сомневался, что критик примется грузить меня своей тягомотиной, но так как встреча с ним позарез нужна была мне, я тут же согласился. Естественно, после этого звонка ни о какой работе и речи быть не могло — необходимо было срочно разобраться в его намеках и параллелях.
Критик ездил в Краков на фестиваль новой музыки. Разумеется, все бездарно, все бесцветно, все потуги не стоят и выеденного яйца, тем не менее любопытно, ведь именно в Кракове жил последний из европейских специалистов по кабалистике, профессор Петеркевич, вот с ним потолковать было истинным удовольствием. После встречи с Петеркевичем запланированный доклад о капитализме и музыке отодвинулся на второй план по причине явной бессодержательности, вместо этого критик предпочел на публике обсудить с Петеркевичем понятие «тешуба» (поворот), значение которого, по мнению моего телефонного собеседника, было чрезвычайно важно для грядущих перспектив в музыке, на кои, строго говоря, и рассчитывать было трудно, причем как капитализму, так и социализму, в чем он убедился из бесед с немногими по-настоящему интересными композиторами и исполнителями, собравшимися в Кракове.