Завтра начинаю оперу о Мандельштаме, лихорадочно думал я, тогда придется самому позаботиться и о доме, и обо всем. Изогнувшаяся в виде буквы «S» дорога на противоположном холме сияла, будто начертанное предзнаменование. По ней ехала машина с синими сигнальными огнями, оставляя за собой пыльный след, какое-то время висевший в воздухе. Было начало одиннадцатого, время ложиться спать, а завтра в шесть предстояло ответить на все вопросы, которые обрушила на меня Юдит, а затем склониться над нотной бумагой.
Чтобы Юдит не видела, что я собрался лечь, я решил проскользнуть в дом через главный вход. Зачерпнув из нового колодца пригоршню еще не успевшей остыть воды, я осторожно, аки тать в нощи, отворил дверь и на цыпочках стал взбираться по деревянной лестнице. Юдит вовсю репетировала. Раздевшись до трусов, я опустился на новый матрац, натянул одеяло, повернулся на бок и стал прислушиваться. «В душах наших сады произрастают», пришло на ум мне, но сосредоточиться на этой мысли я не смог. Слишком уж близко расположилась Юдит. А ее близость исключала любую попытку мыслить самостоятельно.
Возможно, она и права. Возможно, я и десять лет спустя предпочту вот так же валяться на боку, вслушиваясь в темноту, а она, разъезжая по миру, будет давать концерт за концертом. Раз в три недели почтальон принесет от нее открытку, где будут перечисляться только что одержанные победы. Открытку, которую я аккуратно приколю рядом с десятком других над раковиной в кухне. А раз в году мы после концерта в Мюнхене будем отправляться на ужин, все будут глазеть на нас и ломать голову, кто же я такой: ее родитель или все-таки импресарио. И она, смеясь, спросит, не собираюсь ли я что-нибудь и для нее сочинить, нечто прекрасное, легкое, ничего общего с вымученными опусами времен моей молодости не имеющее.
Вдруг я ощутил, как во мне жаркой волной поднимается ярость, мгновенно перешедшая в чистейшую ненависть. Вот сломай она завтра руку, грохнись с велосипеда или отравись какими-нибудь мерзкими ягодами, которые она без разбору срывает и тут же сует в рот. Ведь тут же разноется и будет умолять помочь ей. А я наплюю на нее! С той же язвительностью, с которой она нападала на меня, я буду отвергать все ее мольбы и просьбы. Буду вести себя с ней как с брошенной пассией, как человек, совершенно ей посторонний, стану неузнаваемым в ее глазах.
В эту секунду я услышал, как Юдит позвала меня, причем интонация была явно вопросительной. Я уже привык к тому, что она называла меня на венгерский манер — Дьёрдь? — и это, вероятно, должно было служить признаком особого ко мне расположения. «Дьёрдь?» — повторила она. Я затаил дыхание. Через щели в полу я разглядел мелькнувший силуэт, потом услышал, как она, тихонько насвистывая, стала укладывать виолончель в чехол, как хлопнула крышка, потом послышался глуховатый шум — Юдит задвинула инструмент в угол. И еще раз — Дьёрдь?
Нетушки, нет твоего Дьёрдя, и все тут. Был, да весь вышел. Теперь отправится к телефону, подумалось мне, и станет названивать своей мамочке, и на самом деле я услышал, как завертелся допотопный диск. И вертелся довольно долго.
— Мария? — спросила она в трубку спустя целую вечность, затем последовало продолжительное шептание по-венгерски, причем каждые две секунды повторялось мое имя.
Я бесился, потел от бешеной ревности, когда она вдобавок еще и прохихикала: Дьёрдь. Kekmatchmo$gvatalassam, и так далее, и тому подобное до тех пор, пока не выдохнула в трубку Servus, на прощание.
Что было делать? Так как добром к ней не подступишься, оставалось дать волю ненависти. Ненависть заставляет противника покинуть свое убежище, доброта склоняет к бездействию. Может, просто, без обиняков, указать ей на дверь?
Юдит спала внизу, в комнатке для гостей, у кухни. Она еще раз обошла вокруг дома, что я мог заключить по шуршанию гравия, и по непонятным мне причинам захлопнула ставни, после чего вернулась в дом, скрипнув дверью, зашла в ванную (надо будет смазать дверь), и когда дверь снова скрипнула, до меня донесся звук спущенной в унитазе воды. Потом Юдит открыла еще одну дверь, я не понял какую. И когда я уже стал изгонять все мысли из головы, чтобы наконец уснуть, внезапно обнаружил ее на краю моей постели.
— Спишь уже? — осведомилась Юдит.
— Нет, думаю, — ответил я.
— А о чем может думать мужчина среди ночи?
— Ни о чем.
— Ты, часом, не буддист? Только те могут ни о чем не думать.
— Нет, — ответил я, — я влюбленный в усталость Христос, спрашивающий себя, за какие грехи он позволяет двадцатидвухлетней дочери своей старой подружки так изводить себя.
— Я только сказала то, что есть на самом деле, — пояснила Юдит. — И Мария так же считает. Я должна присматривать за тобой, велела она, иначе ты пропадешь. Тебе надо сочинять.