Алексей медленно двигался в сумерках храма, силясь рассмотреть иконы в иконостасе. Почувствовал тепло, словно где-то здесь, в прохладных сумерках, топилась кафельная печь, — так сильно, жарко дохнула на него темнота. Сделал несколько шагов, словно хотел положить ладони на горячие кафельные плитки. И увидел икону, большую, занимавшую почти всю стену, — царская семья, как на известной фотографии. Государь с открытым лбом, золотистой бородкой, в офицерском мундире с Георгием. Перед ним цесаревич в матроске, хрупкий и нежный, с болезненно-белым лицом. Императрица за спиной Государя, спокойная, утоленная в своем материнстве, белолицая и дородная. Четыре царевны, как цветы в букете, миловидные, целомудренные, с одинаковыми девичьими прическами. И у всех — золотистые нимбы, усиливающие сходство с цветами.
От иконы исходило тепло. От нее струился благоухающий чудный воздух, какой бывает в натопленной горнице. Окружал Алексея, звал к себе. Он шагнут в эту струящуюся теплоту, припал и иконе лбом, губами, глазами. Из глаз полились обильные слезы, грудь сотрясали рыдания. Ему было больно, чудесно. Его переполняли необъяснимая нежность, обожание, любовь. Сбылись заветные желания, случилась долгожданная встреча. Он плакал, целовал руки царевича, Георгиевский крест на груди Государя, кружева на платье царицы, тонкие пальцы царевен. «Пусть вам будет светло и прекрасно! Заступитесь за многострадальную Родину, за русский народ-страстотерпец! Заступитесь за меня в моих необъяснимых кружениях, в моей неисповедимой судьбе!»
Столовая в доме Ипатьева. Дубовый стол с тяжелой резьбой. Буфет с набором хрусталя и фарфора. Висящая над столом люстра с теплым, оранжевым абажуром. Вся семья собралась на вечернее чаепитье. Он орудует маленькими острыми щипчиками, откалывает от белого льдистого сахара колючие ломтики, передает поочередно жене, дочерям и сыну. Царевич держит в тонких пальцах голубоватый беломраморный ломтик, смотрит сквозь него на свет, откладывает на скатерть. «Мне что-то не хочется сладкого». Сестра Татьяна назидательно выговаривает брату: «Тебе необходимо сладкое. Ты должен пополнеть. И тебе станет лучше». «Не третируй его, пусть делает, как знает», — заступается за брата Мария. Сестры Ольга и Анастасия шепчутся, тихо смеются, и затем Ольга, оглядывая всех ярким смеющимся взглядом, говорит: «А помните, князь Феликс привез нам огромный букет белой сирени, и ветки никак не хотели влезать в хрустальную вазу?» «Пожалуйста, не говорите при мне о Юсупове», — строго и горько, поджав губы, выговаривает дочерям Императрица. Он откладывает щипчики, стряхивает в стакан скопившиеся на ладони сахарные крошки. И внезапное, бог весть чем вызванное, пугающе-сладкое воспоминание. Он ребенком играет в кабинете деда, стараясь не мешать работающему за письменным столом Императору. В парке над высокими липами начинает темнеть, грохотать. Серый, тускло-блестящий ливень обрушивается сквозь кроны на клумбы, хлещет в стены, звенит о стекла раскрытого окна. Дед поднимается из кресла, собираясь закрыть окно. Но из парка в комнату влетает расплавленный белый шар. Колышется, облетает стены, плавает под потолком, трепещет над головой деда, над его детским испуганным лицом. Вылетает обратно, в ливень, к шумящим деревьям, возвращаясь в бушующий мир, приславший им свой таинственный знак. Теперь, плененный вместе с семьей в этом уральском доме, он видит расплавленную, улетающую в окно жидкую молнию, ее голубоватый тающий след, чувствует оставленный ею запах озона. Странный знак, посланный ему в детстве из непознаваемого мирозданья.
Алексей отошел от иконы, исполненный ожидания, словно в полутемном храме должно было с ним что-то случиться. Будто кто-то всю жизнь, с самого рожденья, вел его в этот храм, в этот призрачный дом, зыбкий, как лунная тень. В стороне от иконостаса, в свете одинокой лампады, слабо зеленели ступени. Малахитовая лестница вела вверх, «на Голгофу», как сказал священник. Восхождение на Голгофу соответствовало нисхождению вниз, в подвал. Алексей поднимался по малахитовым зеленым приступкам, но ему казалось, что он погружается вниз, откуда веет сыростью, холодной плесенью, близкой землей.
Их привели в подвал, где прежде они никогда не бывали. Низкая комната была оклеена сырыми полосатыми обоями. На тумбочке горели две керосиновые лампы, и потолок над ними казался красным. Посреди комнаты стоял плетеный венский стул с поломанной спинкой. «Садись сюда», — сказал царь сыну, усаживая его и опуская руки на его худые острые плечи. «Почему такая экстренность? Почему среди ночи?» — удивлялась царица, заспанная, недовольная, накинув поверх платья теплую шаль. «Но они же сказали, мама, что в целях нашего благополучия. Ожидается какой-то налет». «Просто нас мучают, вот и все», — сердито отозвалась Ольга, поправляя рассыпающиеся волосы, машинально поводя глазами в поисках зеркала. «У меня голова болит», — тихо пожаловался царевич. «Ничего, мой хороший. Сейчас вернемся, ляжешь в постель, я тебе дам микстурки», — погладила его по голове царица. А у него, царя, такая к ним нежность, любовь, желание раскинуть над ними спасительный покров, накрыть большими пышными крыльями, как это делает пугливая птица, заслоняя своих птенцов. В дверях показался высокий, затянутый в черную кожу человек, плечистый, чернобородый, с горящими, почти без белков, глазами. Складки кожанки хрустели, освещенные лампами, отливали красноватым глянцем. Колечки бороды, черно-синие, были как у вавилонских царей. Он сунул руку в карман, извлек кусочек бумаги. Сочным страстным голосом стал читать: «Именем Исполкома Уралоблсовета…» «Что, что?» — переспросил царь. И пока спрашивал, из-за спины человека выскакивали другие люди, выхватывали револьверы и начинали стрелять, наполняя сумерки комнаты белыми вспышками, пламенеющим грохотом, букетами серого дыма. И последнее, что видел царь, — поднятое к нему, изумленное, с возведенными бровями лицо сына, на хрупкой шее набухшая голубая жилка, и два толчка в грудь, в самое сердце погасили свет керосиновых ламп и близкое сыновнее лицо.