Все это запрещается. Никто не имеет права заговорить с Невидимкой, даже другой Невидимка. Особенно другой Невидимка. Обществу нет резона налаживать тайные связи между париями.
Я знал все это.
И все-таки отправился вслед за ним.
Три квартала я шел за ним следом, отставая на двадцать-сорок шагов. Роботы-шпики были, казалось, вездесущи, их развертывающие устройства мгновенно реагировали на всякое нарушение, и я не решался подойти к нему. Но вот он свернул в переулок и побрел легкой, праздной походкой Невидимки. Я нагнал его.
— Пожалуйста, — вкрадчиво попросил я. — Нас здесь никто не видит. Мы можем поговорить. Меня зовут…
Он резко обернулся, в его глазах сверкнул ужас. Лицо побледнело. Мгновение он не сводил с меня изумленных глаз, потом рванулся вперед, желая обойти меня.
Я преградил ему путь.
— Подождите, — сказал я. — Не бойтесь. Пожалуйста…
Он отшатнулся от меня. Я положил руку ему на плечо, но он вырвался.
— Только слово, — умолял я.
Ни единого слова. Даже хриплого шепота: «Оставьте меня!» Он отскочил от меня, свернул за угол, его шаги вскоре стихли. Я глядел ему вслед, чувствуя, как во мне поднимается громадная волна одиночества.
Потом появился страх. Он не нарушал закона Невидимости, а я нарушил, увидал Невидимку. Это грозило наказанием, возможным увеличением срока. Я огляделся в страхе, но роботов-шпиков вокруг не было ни одного.
Я был один.
Я брел по улице, стараясь успокоить разгулявшиеся нервы. Старался взять себя в руки. Понял, что совершил непростительную глупость. Но хотя глупость моего поступка задевала за живое, нравственная сторона происшедшего волновала еще больше. Подбежать в совершенном отчаянии к другому Невидимке, кричать ему о своем одиночестве, своих желаниях — нет. Значит, победа за обществом. Я в проигрыше.
Я заметил, что вновь стою возле сада кактусов. Я подъехал на лифте к входу, выхватил у кассира жетон и вошел внутрь. Мгновение я искал глазами и наконец углядел искореженный, причудливо разросшийся кактус высотой футов восемь — колючий уродец. Я вырвал его из бочонка и, чувствуя, как тысячи иголок впиваются в мои руки, разорвал в клочья угловатые побеги. Никто не замечал ничего. Я вытащил колючки и, размахивая окровавленными ладонями, спустился вниз, в который раз упиваясь своим одиночеством.
Прошел восьмой месяц, девятый, десятый. Времена года заканчивали свой круг. Весна уступила место теплому лету, лето — ясной осени, осень — зиме с ее двухнедельными снегопадами, пока еще оставленными нам для красоты. Зима кончилась. Синоптики участили дожди до трех на день.
Мой срок подходил к концу.
В последние месяцы своей невидимости меня охватила апатия. Я стал безразличен к возможностям, открывающимся в моем положении, и день ото дня все больше впадал в хандру.
Я заставлял себя читать все подряд. Сегодня Аристотель, завтра Библия, послезавтра учебник механики. В голове не оставалось ничего — стоило перевернуть страницу, как ее содержание вылетало из памяти.
Меня больше не волновали радости приключений, которые сулила невидимость, минутное ощущение своей силы, приходящее от возможности совершить почти безнаказанно любой поступок. Я говорю почти, потому что закон о Невидимости не сопровождался законом об отмене человеческого характера: едва ли кто-то смирится перед невидимостью, если от нападок Невидимки придется защищать жену или детей; никто не позволит Невидимке ударить себя по лицу; никто не потерпит вторжения Невидимки в свой дом. А управиться с Невидимкой, не показывая, что замечаешь его, всегда можно, я уже говорил.
Возможности Невидимок громадны. Я не пользовался ими. У Достоевского где-то написано: «Раз Бога нет, значит, все позволено». Я могу сказать: «Для Невидимок все позволено — и ничего не нужно». Вот так.
В день своего освобождения я не считал минут. Вернее, я начисто забыл, когда кончается мой срок. В тот день я сидел дома, угрюмо перелистывая книгу. В дверь позвонили.
Мне не звонил никто целый год. Я почти забыл, что это значит.
Но дверь я открыл. Там стояли представители закона. Они молча сорвали клеймо с моего лба.