— Проезжайте, — произнёс наконец сержант.
Квартира. Прихожая. Тишина. Обычно Инга бежала навстречу, но сейчас тихо. Он снял ботинки, вымыл руки, долго, с мылом, считая до тридцати, как приучил себя. Потом ещё раз. Потом антисептиком. Снял куртку, убрал в пакет, повесил в шкаф отдельно от остальной одежды. Халат стирал каждый день, маски выбрасывал в отдельный мешок, который завязывал двойным узлом и выносил в контейнер.
Лариса сидела на кухне. Не готовила, не убирала. Просто сидела, положив руки на стол, и смотрела в окно. За окном темнело, и залив, обычно расцвеченный огнями порта и набережной, тонул в густой, непроницаемой черноте. Порт работал в минимальном режиме. Половина огней погасла. Набережная закрыта.
Олейников сел рядом. Не напротив, а рядом, на соседний стул, так, чтобы их плечи почти соприкасались.
— Инга спит? — спросил он.
— Уложила в восемь. Она спрашивала, почему тётя Оля больше не позвонит.
— Что ты сказала?
— Что тётя Оля уехала далеко. Очень далеко.
Лариса повернулась к нему. Глаза у неё покраснели, веки припухли, и на левой щеке остался след от ладони, вмятина, словно она долго сидела, упёршись лицом в руку.
— Стас, я звонила в администрацию. В полицию. В МЧС. Везде одно и то же. Межгородское перемещение запрещено. Исключения только для спецтранспорта. Написала заявление на портале госуслуг, на гуманитарное основание. Ответ в течение десяти рабочих дней. Десяти. Её к тому времени уже кремируют.
— Я знаю.
— Знаешь. Все знают. Никто ничего не может.
Она встала, открыла холодильник. Достала кастрюлю с супом. Руки двигались машинально, по привычке, суп разогреть, тарелку поставить, ложку положить. Обычные жесты, из которых состояла обычная жизнь, которая перестала быть обычной, но продолжалась, потому что что же ещё делать.
Стас ел молча. Суп с картошкой и морковкой, без мяса, потому что мясо в «Пятёрочке» кончилось позавчера и не завезли. Макароны, крупы, консервы ещё держались, но ассортимент сужался с каждым днём, как сужалось всё остальное.
— Витя плохо, — проговорил Стас. — Я ему звонил. Температура, кашель. Похоже, он тоже заразился.
— Господи.
— Мальчиков забрала соседка.
Лариса опустилась на стул и закрыла лицо ладонями. Плечи её дрогнули, но плача не последовало. Выплакала днём.
— Что будет с мальчиками, если Витя… — не закончила она.
Стас не ответил, потому что ответ, который он мог дать, не годился для произнесения вслух.
Они посидели. Стас убрал тарелку, вымыл, поставил в сушилку. Протёр стол. Мелкие действия, заполняющие пустоту.
Потом переместились в комнату. Телевизор Стас не включал третий день. Лариса тоже не просила. Информация перестала помогать. Каждый новый выпуск новостей не добавлял понимания, а забирал остатки надежды, как сквозняк, задувающий свечу. Они знали всё, что нужно знать. Вирус убивает, лекарства нет, вакцины нет, карантин, сидите дома, ждите. Чего ждать, никто не говорил.
Олейников заглянул в детскую. Инга спала, раскинувшись на одеяле с единорогами. Правая рука свешивалась с кровати, пальчики разжаты. На тумбочке ночник в виде луны, жёлтый, тёплый. Дочка боялась темноты, и Лариса купила ей этот ночник, и теперь он горел каждую ночь. Его свет падал на стену, рисуя круг, похожий на маленькое окно в другой мир, где нет вирусов, блокпостов и очередей на кремацию.
Стас постоял, глядя на дочь. Послушал дыхание. Ровное. Спокойное. Никакого кашля. Он считал вдохи, семнадцать в минуту, нормально для её возраста, и эти семнадцать вдохов в минуту значили для него больше, чем вся статистика мира.
Он вышел, прикрыл дверь. Вошёл в спальню, потирая усталым жестом глаза. Лариса уже легла. Мужчина разделся, лёг рядом. Она не повернулась, не обняла. Лежала на боку, спиной к нему, и он видел её лопатки под тонкой тканью футболки, и лопатки чуть вздрагивали, и он понял, что она всё-таки плачет, тихо, беззвучно, глотая слёзы, как глотают лекарство.