Он знал этот кашель. Знал его по сотням пациентов. Знал, что за ним следует. Температура, нарастающая одышка, падение сатурации, хрипы, крепитация, ДВС-синдром, полиорганная недостаточность. Он знал последовательность. Он знал прогноз.
Три дня. Он кашлял три дня. Не говорил Ларисе. Не мерил температуру, потому что не хотел видеть цифру, хотя знал, что она там, за тридцатью восемью, потому что лоб горячий, и руки горячие, и ночью он мокнет от пота, и списывал на жару, на усталость, на что угодно, только не на то, на что нельзя списывать. Врач, который ставит диагнозы другим, не ставит себе. Врач, который знает правду, но прячется от неё, потому что правда означает, что Лариса и Инга останутся одни, а если останутся одни, то кто подаст воду, кто сменит повязку, кто измерит сатурацию, кто скажет «всё будет хорошо» тем голосом, которому верят не потому, что правда, а потому, что говорит тот, кого любишь.
Он откашлялся. Вытер ладонь о штанину. Посмотрел на руку. Чистая. Пока. Повернулся обратно. Лариса смотрела на него. Она видела. Она всё видела. Глаза её, прозрачные, ясные, смотрели на него без упрёка, без вопроса, без надежды. Просто смотрели. И в этом взгляде, Стас прочитал то, что невозможно произнести вслух: я знаю. Я вижу. Я рядом.
Он обнял её. Обнял Ингу. Прижал к себе обеих, крепко, так, что чувствовал биение их сердец через одежду, через кожу, через кость. Два сердца, быстрых, слабых, бьющихся в его руках.
Инга подняла голову.
— Папа, смотри, чайка.
Он посмотрел. Над водой, низко, над самой поверхностью, летела чайка, белая, с серыми кончиками крыльев. Она скользила по ветру, не взмахивая, а просто вытянув крылья и доверившись потоку, и тень её плыла по воде, маленькая, тёмная, как клякса на странице.
— Вижу, — кивнул Стас.
Они сидели на скамейке, трое, на набережной приморского городка, и море лежало перед ними, тихое и бесконечное, равнодушное и прекрасное, и ветер нёс соль, и чайка кружила, и солнце грело, и за их спинами город молчал.
Он молчал, потому что больше некому было говорить. Никого не осталось. Одни ушли,надеясь избежать страшной участи, другие прятались в квартирах и домах, боясь выйти наружу, а иные уже не могли ничего сказать.
На Морской улице, в тени тополя, находился мужчина. Он лежал на спине, раскинув руки ладонями вверх, и пальцы его слегка скрючились, будто он пытался ухватиться за воздух, когда падал. На нём была старая болоньевая куртка с потёртыми локтями и синие спортивные штаны с белыми лампасами. Один тапок слетел с ноги и валялся в метре, возле водосточной решётки, перевернувшись подошвой вверх. Другой остался на ноге, зацепившись за большой палец.
Тополиный пух садился на его лицо, на открытые глаза, на губы, на небритый подбородок. Пух скапливался в уголках глаз, прилипал к ресницам, смешиваясь с подсохшей влагой у рта.
В подъезде дома номер семь, между первым и вторым этажом, на лестничной площадке, сидела пожилая женщина. Она привалилась спиной к холодной стене и сползла вниз, вытянув ноги в стоптанных туфлях. Рядом валялась авоська с полной пластиковой бутылкой. Глаза женщины смотрели в потолок, где трещины складывались в пыльный рисунок. По её щеке ползла муха, не спеша, деловито, ощупывая морщины лапками. Женщина не моргала. Муха дошла до уголка губ, замерла, подумала и исчезла во рту.
На детской площадке у бывшей библиотеки качели скрипели, раскачиваемые ветром, и этот скрип разносился по всему двору. Песочница заросла сорняками, а в песке лежали забытые формочки, совочек, красное пластиковое ведёрко с отломанной ручкой. У лавки, на боку, лежала молодая девушка в лёгком платье в цветочек. Её длинные светлые волосы рассыпались по песку, перемешались с окурками и прошлогодними листьями. Одна рука была вытянута в сторону синей коляски, но не дотянулась до неё. Коляска стояла с поднятым капюшоном, и изнутри не доносилось никаких звуков. Несколько ворон расхаживали по краю песочницы, склонив головы набок. Одна сидела на спинке скамейки, другая на ручке коляски, третья прямо на песке, в полуметре от женской руки.
На балконе третьего этажа дома номер четырнадцать стоял стул с высокой спинкой. На стуле сидел старик в тельняшке, откинувшись назад и свесив голову на грудь. На коленях у него лежала раскрытая книга, и ветер листал страницы, переворачивая их одну за другой. Старик сидел так уже несколько дней. Соседи по площадке умерли раньше и не могли его потревожить. С улицы его не видели, потому что улица опустела. Только голуби садились на перила балкона и ворковали, косясь на неподвижную фигуру.