Выбрать главу

– Драконы! Драконы! Господи Исусе!

Сектант опустился на колени. Пинок ноги начальника конвоя опрокинул его на снег. Одноглазый и другой – в пенсне, Егоров (потом он оказался Субботиным), стали топтать сектанта ногами; тот выплевывал кровь на снег при тяжелом молчании этапа.

Я подумал, что, если я сейчас не выйду вперед, я перестану себя уважать.

Я шагнул вперед.

– Это не советская власть. Что вы делаете?

Избиение остановилось. Начальник конвоя, дыша самогонным перегаром, придвинулся ко мне.

– Фамилия?

Я сказал.

Избитый черноволосый сектант – звали его Петр Заяц – шагал в этапе, утирая кровь рукавом.

А вечером я заснул на полу в душной, хоть и нетопленой, избе. Эти избы хозяева охотно сдавали под этап – небольшой доход для бедной пермяцкой деревни. Да и весь этот тракт оживился с открытием лагеря. Шутка сказать – за беглеца платили полпуда муки. Полпуда муки!

Было жарко, тесно, все сняли верхнюю одежду, и в этой потной духоте стал я засыпать. Проснулся. По рядам спящих ходил Щербаков, и другой боец подсвечивал ему «летучей мышью». Кого-то искали.

– Меня?! Сейчас оденусь.

– Не надо одеваться. Выходи так.

Я даже испугаться не успел – они вывели меня на двор. Была холодная лунная ночь уральского апреля. Я стоял под винтовками на снегу босиком, и ничего, кроме злости, не было в моей душе.

– Раздевайся.

Я снял рубашку и бросил на снег.

– Кальсоны снимай.

Я снял и кальсоны.

Сколько простоял времени, не знаю, может быть, полчаса, а может быть, пять минут.

– Понял теперь? – донесся до меня голос Щербакова.

Я молчал.

– Одевайся.

Я надел рубашку, кальсоны.

– Марш в избу!

Я добрался до места. Никто меня ни о чем не спрашивал. Мои опытные соседи, блатари, видели и не такие вещи. Я для них был фраер, штымп.

Когда этап прибыл в лагерь, принимать вышел комендант 1-го отделения Нестеров.

– Претензий к конвою нет?

– Нет, – сказали.

– Нет, – сказал Петр Заяц.

Через год я случайно встретил Зайца на улице, на лагерной улице. Поседевший, изможденный. Вскоре я узнал, что он умер.

Никогда и никто не вспоминал этого случая. Но через два года, когда я работал уже на большой лагерной работе (в те годы заключенный мог занимать почти любую лагерную должность), в наше отделение в качестве младшего оперуполномоченного был переведен Щербаков. Он счел нужным отдать мне визит, хоть и был вольнонаемным, а я – заключенным. Он пришел ко мне вечером.

– Работать вот сюда приехал.

– Как же ты думаешь здесь работать? – сказал я.

– Да ведь, слышь, тогда с нами беглецы были. Ведь нельзя было иначе.

– Да ты что – боишься, что я начальству заявление подам?

– Да нет, просто так.

– Не мели, Щербаков. Не мели и не бойся. Заявлений я никаких подавать не буду.

– Ну, до свидания.

Вот и весь наш разговор в 1931 году, летом.

Этап – первый этап в моей жизни – подходил к концу. Командировки Выя, Ветрянка и, наконец, Вижаиха – Управление 4-го отделения СЛОНа.

Этап пришел днем, и для встречи вышел сам комендант 1-го отделения Нестеров. Грузный, с иссиня выбритыми щеками, с огромными кулаками, поросшими черной шерстью. Кулаки эти заметились сразу, и не напрасно.

К Нестерову подвели поочередно тех трех беглецов, которых привел наш конвой из Соликамска (полпуда муки!).

Нестеров узнавал каждого, называл по фамилии.

– Ну, – сказал он первому. – Бежал, значит.

– Бежал, Иван Степанович.

– Ну, выбирай: плескА или в изолятор?

– ПлескА, Иван Степанович.

– Ну, держись. – Волосатым кулаком Нестеров сшиб беглеца с ног. Беглец лежал, выплевывая сломанные зубы на песок.

– Марш в барак! Следующий.

– Ну, а ты? ПлескА или в изолятор?

– ПлескА, Иван Степанович!

«Плесок» – значило пожертвовать зубами, костями, но не попасть в ШИЗО – штрафной изолятор, где пол железный, где после трех месяцев выходят только в больницу, где дневальный за малейший шорох в камере ставит на камерной двери мелом крест: лишить питания на неделю.

Притом срок пребывания в ШИЗО исключается из общего срока наказания. Поэтому все выбирали «плескА». Для самого Ивана Степановича эти сцены были развлечением, и себя он считал «отцом родным».

Через два года с этим Нестеровым ездил я в одной комиссии на Чердынский леспромхоз по поводу произвола с переселенцами-кулаками. Все они были с Кубани, леса не знали, их сгрузили тысячами прямо на снег, и они рубили себе избы по-черному. Умирали и работали на лесозаготовках. Голод. За буханку хлеба матери приводили начальству дочерей.

Вот в чердынской гостинице ужинал я с Иваном Степановичем Нестеровым. Котлет у него с собой был целый огромный баул. Мороженые котлеты ему супруга изготовила, опытная северянка. И вся наша комиссия жила этими котлетами. В эту поездку я рассмотрел очень близко знаменитые нестеровские кулаки. Кулаки, верно, были тяжелы, волосаты.

Всё казалось, что я читаю хорошо знакомую книгу. И было очень трудно. Как я должен вести себя с начальством? С уркачами? С белогвардейцами? Кто мои товарищи? Где мне искать совета?

Разве можно допустить, чтобы про меня сказали что-либо нехорошее? Не в смысле лагерных установлений и правил, а некрасивый поступок любой. Как всё продумать? У кого найти помощь?

Уже осенью 1929 года я знал, что все мои товарищи по университету, те, кто был в ссылке, в политизоляторе, вернулись в Москву. А я? Я пробовал писать – никакого ответа.

Я написал заявление, ничего не прося, просто: «Присоединяюсь к заявлению Раковского», которое мне казалось наиболее приличным из написанного «возвращенцами».

Вскоре меня вызвал заместитель начальника лагеря Теплов.

– Вы подавали заявление?

– Да.

– У вас есть жалобы? Просьбы?

– Никаких просьб и жалоб нет.

– Хорошо. Ваше заявление будет отправлено в Москву.

С этим заявлением я встретился в 1937 году на следствии. Заявление было просто приобщено к делу, а мне не было сообщено ничего. А я ведь ждал этого ответа.

К этому времени я твердо решился – на всю жизнь! – поступать только по своей совести. Никаких других мнений. Худо ли, хорошо ли проживу я свою жизнь, но слушать я никого не буду, ни «больших», ни «маленьких» людей. Мои ошибки будут моими ошибками, мои победы – моими победами.