Выбрать главу

– Дуже красивый. Надо б краше, да некуда.

– То верно, отец. Родной сынишка боится. Хочу взять его, а он затрясётся весь, засучит ножонками, зайдётся в плаче, аж посинеет, того и гляди, животишко надорвёт… И за что меня бог покарал? За что? Уж лучше бы насмерть! – Долго сдерживаемая боль, накопившись, всколыхнулась, прорвалась, выплеснулась наружу. Всегда такое доброе лицо Петра искривилось страданием, в голубовато-серых, как у отца, ласковых, мягких глазах сверкнули лезвия острой озлобленности. – Зачем повезли нас туда? Без патронов – с одними ширинками да иконами? Зачем? Не помог и Георгий Победоносец – побили нас, как рассукиных сынов! Вчистую размолотили!.. А зачем, я спрашиваю? Что мне до тех желторожих? Пущай бы наш царь один сцепился с Микадовым-то и волтузили б друг дружку! У нас и без япошек хватает врагов – одни Савкины чего стоят! Живой, что ль, старик-то? Ну да… Чёрт его заберёт – двести лет жить будет, бирюк!.. Федька Орланин умнее поступил: выскочил в Аткарске из скотиньего вагона, в каком нас везли на убой, только его и видали…

– Дезертир, значит?

– Дезертир ай ещё кто – один чёрт! Убег – и молодец. Постарше нас и поумнее оказался. И свово адмирала Макарова не захотел повидать, – его, вишь, япошки потопили…

– Ну, ты вот что, Петре… Бог правильно тебя покарал: балакаешь многонько, а таких он не любит, бог. Послушай меня, батька дурное не присоветует. О войне, о желторожих, об Орланине помалкивай. Язык свой придержи: не ровен час вырвут. У императора голова, поди, лучше твоего устроена, знает, что надо делать, с кем воевать и прочее…

– Знать-то он знает…

– А ты помолчал бы всё-таки, – не злобно, но властно остановил Михаил Аверьянович сына. – Помолчи, когда отец говорит. Сколько уж ден прошло, как возвернулся, а не спросишь, как мы тут живём-можем, шо нажили, шо прожили, шо вспахали-посеяли…

– Тять, а когда ты отучишься балакать по-хохлацкому? – улыбнулся Пётр.

– Мабудь, никогда. До самой могилы не забуду… – Михаил Аверьянович вдруг посветлел лицом, оставил верею, которую собирался врыть в землю, распрямился во весь рост, широко развернул плечи, как бы собирался взвалить на них большой и драгоценный груз. Радостно улыбнулся чему-то своему, далёкому и, верно, очень дорогому для него. Потом, сразу же погрустнев, вздохнул: – Мабудь, не придётся уж побывать в тех краях, на Полтавщине, глянуть хоть одним глазком на Днипро…

– Ну, а как же вы тут жили, расскажи, тять? – спросил Пётр, очевидно, для того только, чтобы отвлечь батьку от нерадостных дум.

– Жили-то? – заговорил Михаил Аверьянович, как бы очнувшись. – Да как тебе сказать? Всяко было, бога гневить нечего. И из нашей трубы дым шёл. Кто варит щи со свининой, кто – с одной святой молитвой, а дым одинаков. Одного цвету, одному очи промывает, другому выедает…

– Трудно, стало быть, жили.

– Трудно, Петро, ой, трудно! – подтвердил отец, и это было его единственное признание. И, как бы устыдившись, заговорил весело, с нарочитой беззаботностью: – Потом-то полегче стало. Я в саду с бабушкой твоей копаюсь. Микола, Пиада и Дарьюшка в поле, на гумне. И Павло стал трошки подсоблять. Правда, избаловал я его очень, да ничего, пройдёт с ним это… А Ванюшка твой прямо на поле, под телегой, и народился. У Березовского пруда. Пиада приняла ребёнка. Ей это в привычку. Всех вас в саду на свет-то, как птенчиков, вывела. Вот так и живём. Ну, пожалуй, и за работу пора. Полдень. Заболтались мы с тобой. Ты почистил бы тёрн-то. Разросся, окаянный, никакого с ним сладу. Бабы половину ягод оставили, поободрались в кровь. У Дарьюшки до сих пор заноза в пятке торчит, никак её оттуда не вытащишь. Молодец она у тебя – огонь в работе. С ней легко. Зыбку вот ей надо смастерить для Ванюшки. От грудей не оторвёшь, шельмеца…

Пётр Михайлович взял небольшой, остро отточенный топор и пошёл к терновнику. Сквозь голые, обнажившиеся ветки увидал сорочье гнездо – на том самом месте, где оно было всегда. Что-то сладко ворохнулось в груди, потеплело в глазах. Сколько же сорочиных поколений вывелось в этом старом гнезде, сколько шумных, крикливых свадеб сыграно в колючем терновнике, ревностно охранявшем немудрый сорочий уклад от вмешательства огромного числа недругов! Глупые стрекотуньи, знают ли они, чьими руками создан для них этот мир? Верно, нет, не знают, не ведают, потому что они всего-навсего птицы, а птицам и не полагается знать того, что должен знать человек…

Пётр усмехнулся этой странной, неожиданно пришедшей в голову мысли и не спеша затюкал по старым, отжившим свой век кустам. Позже он подошёл к крыжовнику и там увидал гнездо.

«Всё как прежде, – с радостным удивлением подумал он. – Кто же тут теперь поёт песни? Должно быть, какой-то правнук или даже праправнук того, первого, певуна. Долог ли соловьиный век! А батька наш молод, у него вон ни единого седого волоса ни в бороде, ни на висках. Яблони малость постарели, но на смену им растут новые, вон как тянутся, догоняют! Спилит отец старый сучок, а рядом заместо высохшего три-четыре новых вырастают. И плоды всё те же. Только следить надо, чтобы не одичали».

Врачующая, животворящая сила сада укутала, запеленала во что-то мягкое и тёплое, больное, потревоженное сердце солдата. Пётр присел на остывшую, холодную землю рядом с уснувшим на зиму муравейником, закурил, блаженно выпустил через ноздри щекочущие колечки дыма и, следя, как они, поднимаясь всё выше и выше, увеличиваются в размере и, расплываясь, постепенно исчезают, растворяются в мутно-синем воздухе, негромко, вполголоса запел:

Папироска, друг мой ми-и-лай,Как мне тебя не ку-ри-и-ить?Я ку-у-урю,А сердце бьётся,А дым взвива-и-ца кольцом.

Собственный голос убаюкал его, укачал в тихих волнах. Пётр задремал. Синицы, снедаемые любопытством, перепрыгивая с ветки на ветку, приблизились к человеку и заулюлюкали, заговорили о чём-то громко, часто, озабоченно и непонятно.

Однако Петра разбудили не синицы. За Игрицей у Вишнёвого омута раскатисто грохнул винтовочный выстрел, одновременно с выстрелом звонко щёлкнуло о ствол яблони, и красноватая щепка взвилась с тягучим жужжанием, покружилась в воздухе и упала к ногам Михаила Аверьяновича. В соседнем саду, у Рыжовых, раздался короткий девичий вскрик. С минуту стояла тишина. Всё чего-то ждало в немом оцепенении. И потому Харламовы не очень удивились, когда на тропу из-под кустов калины и вишен выскочил человек. Он тяжело бежал, спотыкался, падал, вновь вставал и на ходу хрипло, измученно просил:

– Аверьяныч!.. Укрой… спрячь… Убьют, подлецы…

– Дядя Федя, дядя! – бросился наперерез Пашка. – Иди сюда! Скорей, скорей! Я тебя спрячу – никто не отыщет! – Красный от возбуждения, с горящими глазами, мальчишка тащил Орланина в малинник, где давно и тайно от братьев вырыл землянку, в которой свято хоронил всё своё немалое ребятишье богатство: козны, чугунку, пугач, купленный отцом в Баланде на прошлой осенней ярмарке за четвертак, самодельную шашку, две рогатки, кнут с волосяным хвостиком, подаренный старым и добрым пастухом Вавилычем, и ещё много-многое другое.

Фёдор Гаврилович с помощью Пашки втиснулся в узкое отверстие, молча протянул оттуда чёрную волосатую руку, сильно пожал Пашкину коленку.

– Спасибо, парень. Теперь закопай-ка меня чем-нибудь.

Пашка вмиг забросал землянку сухими ветвями малины, для большей маскировки несколько кустов воткнул сверху – мол, растут! – и, страшно довольный собою, побежал к шалашу. Туда же направлялись от Игрицы двое вооружённых винтовками – Андрей Савкин и урядник Пивкин.

– Где он, показывай! – встав в двери и закрывая собою свет, спросил Савкин. Ноздри у него раздувались, как у долго скакавшей лошади, из них разымчиво, в такт колыхающейся груди вылетал пар. Борода спуталась и висла мокрыми тёмными клочками. Толстый Пивкин стоял немного поодаль и тоже тяжко, шумно дышал: – Где Орланин? Я тебя спрашиваю!

полную версию книги