Выбрать главу

Сперва его обступала и не оставляла ни на минуту глухая тишина, когда он останавливался и прислушивался. Ни писка, ни звука. Полная тишина. Потом дятла услышал, тревожную пулеметную дробь его, стал разглядывать вершины деревьев, поворачивал во все стороны голову, но птицу не отыскать в темной хвое с белыми пятнами снега. Потом, когда снова прошел и снова остановился, снял ружье, разрядил его, чтобы еще раз заглянуть. Приподнял к глазам и заглянул. Теперь стремительно улетающая глубина была безжалостно зеркальной. Долго вглядывался в один ствол, потом в другой, и это глядение в зеркальную бездну холодило душу и было почему-то приятным. Наглядевшись, снова вложил в оба ствола патроны, поставил на предохранитель, вскинул ружье за спину и пошел, пошел по лесной дороге. С востока в просветы между вершинами дерев невидимое солнце рассеивало свою золотистую пыль, слегка подкрашивая, обдавая румянцем густую синеву снегов. Витенька только в далеком детстве, когда был глупеньким, очень любил цветы, и снег, и речку, и деревья, и вообще все, кроме туч, которые мешали солнцу освещать землю, да и то, когда говорил об этом, больше умничал, чем не любил на самом деле, на самом деле он любил все. А потом, как-то незаметно это случилось, перестал любить. Он даже помнит, как однажды вечером вот на этой же Незнайке отец показывал ему закат. Закат горел в полнеба, и много было разных красок, и церковные березы были розовые, и галки с криком летали над этими березами, по этому закату, и церковь светилась в розовом свете. «Смотри, смотри, — говорил отец, — красиво, видишь?!» — «Да», — сказал он тогда отцу, коротко, отмахнувшись, потому что запускал в лужу кораблик. Но отмахнулся не потому, что занят был корабликом, это он хорошо помнит, а потому, что уже начинал не любить. А уж как стал умнеть, мыслить начал, размышлять, тут окончательно отвернулся от всяких закатов, цветов и так далее, потому, наверное, что все эти закаты, березы и вообще вся эта мура были слишком доступны, доступны самым примитивным людям. «Ну посмотри», — говорил отец, настаивал, чтобы он посмотрел, и он повернулся и посмотрел с кислой миной и отвернулся. «Я уже видел», — сказал он тогда отцу. И уже никогда больше ничем не любовался. В лес ходили с ребятами, ездили за город не из-за красоты, а чтобы побыть вместе у костра, похулиганить немного, повольничать без родителей и учителей. Только поэтому. Продвигаясь сейчас по выпавшему ночью, еще рыхлому и пушистому снегу, Витенька все это вспомнил и задумался над этим делом. Между прочим, подумал он, что, если бы Вовка вот тут шел с ружьем, как он сейчас, он бы не выстрелил в себя жаканом или вот этой картечью. Не смог бы выстрелить. Вовка у товарища был в квартире, и на нем были тапочки, и он легко скинул тапочек и пальцем ноги нажал на спуск, поставил так ружье, чтобы дулом было направлено в сердце и чтобы ногой можно было достать до спуска, нажал — и получилось. А тут в валенках, неудобно. Валенки не стал бы он снимать. А может, и снял бы. Скорее всего нет. Скорее всего он приладил бы веревочку, чтобы дернуть за нее, а если бы не было веревочки, приспособил бы ремень. Ремень можно приспособить. А если бы ему хорошо стало? От этого снега, сверкающего голубым и розовым, от этих высоких сосен, от этого запрятанного за верхушками солнца, весь день будет плавать низко над землей, по своему зимнему пути, но свет все равно пробивается оттуда, из-за лесных макушек, достает и чуть-чуть золотит все в этом лесу.

Отчего так хорошо ему? Отчего так приятно касается и то и дело напоминает о себе довольно чувствительно ружье за спиной? Вот отчего. Оно сделало Витеньку как-то нечаянно взрослым, то есть совершенно мужчиной, совершенно большим, не таким взрослым, как он о себе думал до этого, а по-настоящему взрослым. Оружие, патроны, и один даже с картечью, он может сделать все, что только захочет, может себя убить, если захочет, конечно, может и не убивать. Он может все, что может сделать с собой человек вообще, сейчас он не мальчик, он в самой последней степени взрослый. Вот что сделало с ним ружье. И походка на лыжах у него совершенно другая, спокойная, уверенная, неторопливая, взрослая. Он идет с ружьем!

Интересно, куда же это он идет? Куда и зачем? Ах, да, поохотиться. Как это поохотиться? Когда это пришло ему в голову? И что это такое, поохотиться? Подстрелить кого-нибудь? Но кого? Кого подстрелить? Теперь он заметил, что на снегу много всяких следов, то мелкая-мелкая строчка перечеркнет дорогу, то глубокие провальные следы в три ямки, три, три, три, пока не скроется след, как трезвучия. И кое-где между ними чуть видные отметины, ножками кто-то задевал во время прыжка. Волк? Лиса? Заяц? Какой он охотник? Ничего он не понимает в этом. Трезвучия. Их можно, между прочим, проиграть быстро, очень быстро и совсем медленно, анданте-кантабиле или ларго, или даже граве. Вот так: трам… трам… трам… Нет, это неестественно, что-то похоронное получается. Вот престиссимо — это другое дело. Трезвучия молниеносно перечеркнули дорогу, наискосок от него, и пропали в ельнике, но пропали, скрылись так быстро, что в глазах остался мгновенный блеск, искра, ослепительная молния, она тут же вонзилась в зеленую тьму ельника, взлетела вверх как бы рикошетом и там где-то тоненько и льдисто дзинькнула: дзи-инь! Витенька прислушался, опять дзинькнуло, только помягче, понежней, вот так: си-инь! Он догадывался, что это какая-нибудь примитивная пичужка, но он и этого не знал, какая именно. Си-инь! И снова: си-инь! Витенька вздохнул и пошел дальше. Перешел просеку, дорога сузилась, он шел теперь как будто по белому тоннелю, над ним дугами нависали молодые тонкие березы и осинки, покрытые снегом, а то и лапник свешивался, перекрывал над ним дорогу, и было действительно похоже на тоннель. И шорох от шагов, от лыж, тут был слышен, но в голосе то и дело повторялось: си-инь! си-инь! Толчками пробивался он все дальше и дальше в глубь леса по тоннелю и вдруг: си-инь! Остановился, послушал, даже дыхание затаил, но полная тишина, никого и ничего, ни звука. Пичужка осталась позади где-то. И вот он снова сделал шаг, другой, и опять в голове ясно и отчетливо: си-инь! Одна и та же нота. Что-то обязательно должно последовать за ней, но ничего не следует. Си-инь! И ничего больше, никакого продолжения. Как будто кто-то собирался что-то сказать, что-то высказать, вымолвить какими-то необыкновенными звуками, но возьмет одну эту ноту — си-инь! — и никак не может произнести вторую, не знает, что дальше, колеблется, не решается сказать дальше ни звука, вроде и знает, а сомневается, вроде и не знает. Си-инь! Это у него часто встречается. Только зачем же он с моста-то сиганул? Куда это он сиганул? В Рейн? В голубой Рейн. Си-инь! Си-инь! Ах, это в «Пестрых листках», в первом листке. Софроницкий хорошо слышал эту ноту, он извлекал ее, доставал из волшебного лесного тайника, заставлял ее звучать и прислушивался к ней и как будто не знал, что дальше, куда дальше поведет его великий музыкант. Синь! И прислушивался. А в вариациях на тему Клары Вик только и слышно одну эту загадочную ноту, она одна там. Клара Вик. Когда он вошел в дом, там начинался концерт. Все сидели и ждали выхода музыканта, и вышла восьмилетняя девочка, она склонила ангельскую головку и села за рояль, долго не могла умоститься, а потом заиграла. Божественная музыка. Потом эта девочка, Клара Вик, стала его женой. Уже в шестнадцать лет она была великой пианисткой. В вариациях на тему Клары Вик все та же одинокая нота блуждает. И опять: си-инь! си-инь! Она. В каждом случае другая, но всегда она. С нее начинаются и «Симфонические этюды».