Выбрать главу

— Глупая, — сказал он с нежностью, — зря мучила.

— Молчи уж, — ответила баба и не сдержала улыбки.

Слева мычал и гундосил парень с «волчьей пастью». Инга разговаривала с ним, а мать безоглядно и влюбленно смотрела на Ингу, провожая глазами каждое ее движение, мучаясь и не зная, чем бы ей угодить.

— Ун-н-му-му гу-гу-гу, — гундосил парень, уже не стесняясь Инги.

Мужик деловито стряхнул с себя крошки, поднялся серьезно и озабоченно, снял с головы помятый картуз и хорошо поставленным голосом возопил:

— Дорогие граждане и товарищи, братья и сестры!..

Весь этот полутемный трюм, гудевший по-шмелиному, мгновенно смолк. Потом в певчем отсеке так дружно засмеялись, высунувшись наружу, что мужик на минуту опешил. Я улыбнулся, но тут же мне стало противно и тошно, особенно когда мужик подавил в себе минутную растерянность, не хуже Ливанова стал говорить свей монолог и совать свой черный картуз, пахнувший потом, мне и другим пассажирам под нос. Он говорил монолог, шел по проходу и совал свой картуз во все отсеки.

— Севка, давай аккомпанемент! — крикнул кто-то из певчих.

Мужик на полпути остановился и завернул обратно к своему ящику. Сел с пустым картузом и злобно замолчал.

Потом все было забыто, и ребята снова запели тихонько и задумчиво:

Мело, мело по всей земле, Во все пределы. Свеча горела на столе, Свеча горела… . . . . . . . . . . . . . . И падали два башмачка Со стуком на пол, И воск слезами с ночника На платье капал.

И было совсем неожиданно, когда после этой песни менестрели, вмиг перестроившись, с энергией и маршевой страстью запели:

Смело, товарищи, в ногу, Духом окрепнем в борьбе.

И хорошо было, и трогательно до слез слушать эту песню незнакомых и суровых рабочих, может быть давно уже умерших, но оставивших после себя эти тревожные и великие слова: «Смело, товарищи, в ногу».

Между песнями доходил до нас сдавленный гул из машинного отделения. Мелко подрагивала подо мной лавка и липкая перегородка. Под потолком слоился синий табачный дым. Дышать становилось все трудней. Мы с Ингой поднялись наверх, на свежий воздух.

Здесь, на небольшом пятачке между трюмом и верхней палубой, было свежо, даже прохладно и после шумных песен удивительно тихо. За бортом стояла ночь. В темноте изредка появлялись близкие огоньки бакенов и далекие огоньки прибрежных селений. Буфет был закрыт, и на этом пятачке никто теперь не мешал нам оглядеться. Сразу же мы заметили крутую лесенку наверх и над лесенкой в золоченой раме остекленное табло:

«Коллектив теплохода «Память тов. Маркина» борется за звание экипажа коммунистического труда».

Рядом с этим красиво выписано: «Мягкие места». Под «мягкими местами» шрифтом помельче и попроще предупреждалось: «Вход с билетами жестких мест не разрешается».

Подумалось о том, что у теплохода такое странное название «Память тов. Маркина», и неизвестно почему захотелось в «мягкие места».

Я поднялся по лесенке. В коридорчике пожилая женщина мела коврик. Она разогнулась, держа перед собой совок, посмотрела на меня подозрительно и сказала:

— Тебе чего, давай отсюдова!

Я не стал упираться, мне было неловко, стыдно как-то, и я спустился обратно.

На противоположной стене, слева от спуска в трюм, из деревянной рамы пристально и сурово смотрел сам Маркин — молодой матрос в бескозырке и в полосатой тельняшке.

МАРКИН НИКОЛАЙ ГРИГОРЬЕВИЧ

(1892—1918)

Рабочий-моряк Балтийского флота,

организатор и комиссар

Волжской военной флотилии

1 окт. у села Пьяный Бор, на реке Каме, — погиб.

Мягкая бородка и такие же мягкие усы. Лицо юное, глубоко озабоченное, суровое и словно подернутое легким туманом. Видно, портрет переснимался со старой фотографии и при большом увеличении. Размытость линий и этот легкий туман как бы отдаляли от нас матроса и делали его загадочным и легендарным. А он был живой, он был Маркин. Он глядел на нас суровыми и пристальными глазами. Я стоял перед матросом-комиссаром, читал, что было написано под ним, а рядом, прислонясь к моему плечу, тихонько стояла все понимавшая Инга.