Вскоре пришла подружка, гладко прилизанная брюнетка, очень милая, почти очаровательная. Хозяйку звали Эмилией, подружку — Ташенькой.
Незаметно был сервирован стол. Из полированного холодильника-бара хозяйка понаставила изысканного питья: джины, виски с тоником, «Чин-Цано» со льдом и даже «Кока-кола», которую Витенька в глаза увидел первый раз. Когда сели за стол, среди заморских бутылок с шикарными цветными картинками — белая лошадь, рыцарь в доспехах и черт знает еще что, среди этих затейливых бутылок, в обществе этих совершенных женщин Витенька почувствовал себя в другой, не своей стране, а после первой, второй и третьей рюмки, после фужера какой-то изумительной по приятности смеси ему уже казалось, что он давно проживает в этой не нашей и чудной стране; Ташеньку называл Ташкой, а хозяйку Эмилию с наслаждением и уже нетвердым языком называл Эмильей.
— Эмилья, черт возьми, — кричал нежно надломленным голосом Витек, — давайте выпьем за вас, Эмилья, Магнон С’Эскамильо, Магнон С’Эскамильо — святое вино. За вас!
А музыка была поставлена тихая и прекрасная, каких-то ранних итальянцев. В ее струящемся волшебном потоке нежно надломленно звучал несчастный Витенькин голос.
Он помнил Марианну, еще на лестнице помнил, а теперь то и дело вспоминал и думал о ней с мстительной сладостью, пока не простил ее окончательно, и тогда на какую-то минуту захотелось к ней, к Пете, к ее глазам, ко всему Марианниному. Феликс держался опытнее, сидел прямо и красиво, не пьянел и говорил то и дело:
— Каков мой друг! А? Каков!
А друг, уже по-детски сутулясь, отвечал размягчение и пьяно:
— Вы посмотрите на него! Исмаил! Не правда? Вылитый Исмаил, сын Моисея, изгнанник!
И еще в этой раннеитальянской музыке звучал ангельский голос Эмилии, ее раннеитальянский смех. Она встала, озарив столовую радужными павлиньими хвостами и зоревыми вспышками, тронула рукой панельку золотистого ящика, и тут же врезалась на полную мощь, смяв и вытеснив раннеитальянскую, сегодняшняя бит-поп-рок-секс-музыка, тигры в гитарах, и почти очаровательная Ташенька поднялась и подошла к великолепному Феликсу, ослепительная Эмилия, Эмилья, руками нежной матери подняла Витеньку, и они стали топтаться вокруг стола, прижиматься и полностью, без какого бы то ни было остатка, отдаваться друг другу, то есть липнуть, растаивать, целоваться, танцевать.
Когда Витенька устал, он подтащил Эмилию к креслу и упал в него, а через минуту уже спал в этом кресле, не помнит, как уснул. Проснулся с улыбкой. Эмилия сидела за столом, курила.
— А где мой Феликс?
— Они ушли отдохнуть немного, — нарочно не раскрывая улыбку, а как бы сдерживая ее, ответила ангельским голосом Эмилия. — Он просил и тебя отдохнуть немного, мой милый Виктор. Хочешь выпить?
— Очень, — Витенька потянулся к столу.
Они выпили, и тогда Эмилия увела Витеньку отдыхать. Отдыхать легли они на широченной, пяти- или шестиспальной кровати, разверстой, как белое облако. Витенька успел только заметить, что вдоль кровати, по стене, к которой она была прислонена, тянулось узкое зеркало. Когда он лег, вернее, был уложен, увидел себя, лежащего в этом зеркале, слабо и неотчетливо подумал, вот он погиб, разделился надвое, на двух пьяных мальчиков.
Эмилия вставала, еще раз и еще приносила вина, они пили в кровати и опять отдыхали. В третьем часу ночи появился Феликс, не совсем одетый.
— Ну как ребенок себя чувствует? Как ведет? — спросил с улыбочкой.
— Одно очарование, — ответила Эмилия.
— А знает ребенок который час? Звонил ли он маме?
Витек вспомнил о доме, вяло шевельнулось в нем что-то, он отвернулся к зеркалу и попросил Феликса:
— Слушай, Исмаил, позвони, пожалуйста, они умрут там.
После двенадцати Катерина уже не знала, что подумать. Хотя они давно уже легли, но спать, разумеется, никто не мог. Борис Михайлович говорил, что Витек уже взрослый и может задержаться в какой-нибудь ребячьей компании или хотя бы у той девочки, там ведь тоже родители, может, и просто гуляет с кем-нибудь по улице, так что голову ломать и тем более стонать нечего. Но в третьем часу и он поддался всяким мыслям. Вдруг Катерина или сам Борис Михайлович вздохнет и скажет, что вот, дескать, мерзавец какой, что вот, дескать, об отце-матери не подумает, а может, лежит где-нибудь с проломленной головой у Склифософского или… ведь Москва какой город, пропадет человек, и следов не найдешь.
— Да что ты говоришь такое, разве можно такое говорить? — скажет он или она и опять молчат мучительно, перебирают каждый про себя самые невероятные варианты несчастных случаев, опять ждут чего-то, не спят, конечно. И вдруг в третьем часу — звонок! Катерина кинулась в прихожую, к телефону, поднялся и Борис Михайлович. Але! Але! Звонил Феликс.