День был теплый. Пахло молодой свежей травкой и парной, разомлевшей землей. Перестрелка шла вяло, так как незачем было тратить заряды ни тем, ни другим: ложементы и там и тут были устроены на совесть, и противники не могли за плотными насыпями прощупать друг друга пулями.
Но случилось так, что какой-то шальной заяц вздумал промчаться между ложементами во всю прыть, а один солдат-камчатец прицелился в него, выстрелил и попал. Заяц подпрыгнул так высоко, точно всем захотел показаться в последний миг своей жизни, и, грохнувшись оземь, лег неподвижно.
Солдат, его подстреливший, встал со штуцером в руке и снял свою фуражку без козырька. Это был у него как бы парламентерский жест, обращенный к французским стрелкам-зуавам, и значил этот жест приблизительно такое: «Разрешите, братцы, зайчика подобрать, так как получилось тут не то чтобы война, а чистая, можно сказать, охота!»
И разрешили. Жест этот был понят французами как нельзя лучше. Своеобразное перемирие установилось вдруг между стрелками с той и с другой стороны, пока камчатец добежал до зайца, взял его за задние ноги, показал французам и неторопливо пошел на свое место в ложементах, из-за которых высунулось поглядеть на него много улыбающихся лиц.
Только когда улегся он снова, положив рядом свою добычу, раздалось в его сторону несколько выстрелов, но больше для проформы.
Этот солдат-камчатец был тот же Егор Мартышин.
— Как же это ты так отчаялся подняться, Мартышин? — спрашивали его потом одноротцы.
— Да что же я?.. Конечно, само собой, подумал я тогда: ведь не оголтелый же он, француз, должен понять, думаю, что и я ведь в него не стрелял бы в таком разе: ведь я не ему вред доставил, а только зайцу… А раз если заяц, выходит, по всем правилам стал теперь мой, — должен я его забрать или нет?
— Ну, брат, турок бы тебе этого не спустил! — говорили ему.
— У меня об турке и разговору нет, — спокойно отозвался Мартышин. — Турок, известно, азиятец, — он этих делов тонких понять не может.
Назначен был командиром батальона в Камчатский полк на открывшуюся вакансию майор из другого полка и в первый же день накричал на одного солдата своего батальона. После выяснилось, что совсем незачем было на него кричать, но майор был человек вспыльчивый, а перестрелка на укреплении велась в то время жаркая.
И что же случилось после того, как накричал майор? Не прошло и пяти минут, как тот же самый обруганный солдат бросился на своего нового батальонного с совершенно зверской, как ему показалось, ухваткой, сгреб в охапку, свалил подножкой и крепко прижал к земле.
Майор ворочался, пытаясь сбросить с себя солдата, но тот держал его, как клещами, глядел на него страшно и бормотал бессвязное.
Вдруг оглушительный раздался взрыв рядом, повалил удушливый дым, полетели осколки: это разорвался большой снаряд.
Только тогда солдат и сам вскочил и потянул за рукав шинели своего батальонного командира:
— Извольте подыматься, вашсокбродь; лопнула!
Только теперь догадался и майор, что солдат не из мести за ненужный окрик бросился на него, а просто спасал его от не замеченной им бомбы, которая упала, вертелась и шипела рядом с ним.
— Как твоя фамилия? — спросил майор, поднявшись.
— Девятой роты рядовой Мартышин Егор, вашсокбродь!
— Что же это ты, мне ничего не говоря, прямо на меня кидаешься и подножку? И рожу зверскую состроил, а?
— По недостаче время, вашсокбродь!
Майор пригляделся к своему спасителю, обнял его, вынул кошелек, достал большой серебряный рубль времен Екатерины:
— На вот, спрячь на память, а к медали тебя при первом же случае представлю.
— Пок-корнейше благодарим, ваш-сок-бродь!.. — как бы и не за себя одного, а за всю свою девятую роту ответил Мартышин.
Если не находилось неотложных работ по редуту, солдаты, расположись за прикрытием, чинили свои сапоги, штопали дыры рубах или безмятежно курили трубки.
Безмятежность — это и было первое и главное, что кидалось в глаза любому молодому офицеру, только что переведенному в Севастополь и попавшему на редут, или флигель-адъютанту, приехавшему сюда из Петербурга, когда он видел невысокого, немолодого, сероглазого Егора Мартышина, а тот говорил ему остерегающе:
— Здесь ходить не полагается, вашбродь!
— Почему это не полагается?
— Да вот — пульки-с, — кивал Мартышин на веревочный щит амбразуры, в который действительно одна за другой стучали пули; кое-где пробиваясь, они то и дело жужжали и пели под площадкой редута.
— Однако ты-то сидишь себе, и ничего, — замечал приезжий офицерик, а Мартышин отзывался на это спокойно: