Младший похлопывал старшого по спине и растроганно бурчал:
– Чего, чего ты, братка? Сам же любишь повторять: надо как-то жить.
А у самого тоже свербило и рвалось.
Вере Матвеевне пришлось подталкивать бедром – потому что руки её были заняты кладью с хрупкими сувенирами – не различавшего дороги супруга к аэропортовскому автобусу, чтобы не опоздать на самолёт.
Не опоздали.
4
Улетел брат, а для Михаила Ильича наступили мятежные, тоскливые времена. При брате ещё сдерживался, минутами какие-нибудь робкие надежды тешили его душу. А как понял к осени, что не видать ему никакой зарплаты, что не перепадёт ему в Набережном никакой достойной работы, только что если занять место сгоревшего от водки Растебашки, так и подхватило его, так и стало его ломать. Не знал, как дальше жить. Загрустил. Молчуном стал, другой раз людей не признавал на улице, не отвечал на приветствия.
Растебашку Михаил Ильич обнаружил октябрьским утром в закутке по невыносимому запаху – дней десять никто не заходил к сторожу. Похоронили Растебашку всем миром в грубо, наскоро сколоченном гробу, в каком-то допотопном, заношенном до блеска костюме, в растоптанных кроссовках. Более-менее приличного костюма для него не нашли в Набережном и туфель никто не дал. А своего имущества у Растебашки не оказалось вообще никакого, кроме как надетого на нём самом, – ветхой, никогда не стиранной одежонки. На могильном холмике установили сваренный из ржавых труб крест, проволокой прикрепили к нему дощечку. Но когда нужно было написать на ней, кого же захоронили, так никто не смог назвать ни фамилии, ни отчества усопшего; из милиции обещали сообщить, но так и не сообщили.
– Видимо, вечно стоять кресту с пустой дощечкой. Будто и не человека похоронили мы, а так… – в разговоре с женой не закончил мысль Михаил Ильич.
– Бедный Растебашка, – смахнула с ресницы Лариса Фёдоровна.
Предложено было сторожёвствовать Михаилу Ильичу. Но он раскричался на своё начальство:
– По всяким заграницам люди как люди живут, а мы будто проклятые! Так и сдохнем, как Растебашка, и никто во всем свете не хватится нас. Был народ и – нету его. Приходи, кто хочет, на пустую землю, командуй, хозяйствуй, довольствуйся! Ну, чего вылупились?
– Уймись ты, Михайла Ильич. Криком делу не поможешь.
– А вы чем помогли… делу, как говорите?
Не ответили ему.
Обидно было Михаилу Ильичу и лично за себя: кроме как на замену никчемного Растебашки ни для чего другого, выходит, он не нужен в родном Набережном. В разговорах с женой сетовал:
– Помру, Лариса, закопают меня и – напрочь забудут, кто таков был Небораков Михаил Ильич. Растебашку ещё при его жизни забыли, а меня – потом, чуток попозже для приличия: всё же кем-то и чем-то был когда-то в этой жизни. А помнишь ту поваленную сосну, громадную, с булыжниками на корнях? Вот она оказалась нужной людям до последней веточки. А корней её не тронули, потому что как памятник они стали. Ей памятник, сосне! И мне хотелось бы свою жизнь завершить достойно! – Он, взволнованный, не сразу заметил на губах жены улыбку. Помолчал, пристально посмотрел в её глаза: – Один просвет остался для меня в жизни – ты, Лариса. Радуюсь, что тебе немножко полегче: ты хотя бы на малость, но нужна школе, тебя ученики ждут.
– Если бы, Миша, педагоги не нужны были, тогда – пиши пропало. А ты не убивайся шибко: жизнь когда-нибудь обязательно поправится. Обязательно-обязательно!
– Гх, с чего ты взяла?
– Так детки-то рождаются! В прошлом году у нас было два первых класса, а в нынешнем – уже три. Жизнь своё наверстает. Увидишь!
– Эх, ты, комсомолочка моя, оптимисточка, – угрюмо засмеялся супруг, прикуривая.
Лариса Фёдоровна, разглаживая ладонями жёсткие, в разлохматку торчащие волосы супруга, вкрадчиво уговаривала его:
– Займи, Миша, сторожёвское место, пока свободное. Хотя бы какие-то деньжишки пойдут в семью.
С неделю напоминала ему. Он рассердился, накричал на неё. Она расплакалась.
– Овощей, ягод навалом, сенов наготовили с лихвой, коровёнка имеется, – ничего, мать, не пропадём, выкарабкаемся, – сильно прижал он её, щупловатую и низенькую, к своей широкой груди. – А унижаться не буду, так и знай.
– Правильно, не унижайся, – сжатая в его объятиях, но не высвобождаясь, сквозь слёзы согласилась она и поругала себя: – Как же я сразу, дура набитая, не догадалась: унизительно тебе идти на место Растебашки!
До самой весны жил Михаил Ильич молчаливо, придавленно.
Одним мартовским утром вышел Небораков во двор, случайно глянул на запруду и увидел на её белой, синевато блестевшей под солнцем серёдке высокую, бокастую груду мусора. А на большак, тарахтя с кашляющим хрипом и чихая из трубы чадным дымом, выдирался со льда мятый, перелатанный «Беларусь» с пустой кособокой телегой. Встрепенулось в Михаиле Ильиче. В голове забродило и закружилось. Его даже качнуло.