– Извините, вы тётя Шура? – спросил Иван у старушки.
– А я тебя, Ваньча, тотчас признала, когда ты ещё к реке шёл: на Галинку ты шибко смахиваешь. Ну, здрасьте, здрасьте, племяш. Какой ты, однако ж, видный мужчина. Ну, заходи, гостем будешь. Почаёвничаем, покалякаем. Ой, а кто с тобой ещё? Так обрадовалась племяшу, что вас-то, девушка, и не приметила я, старая, слепокурая! Жена твоя, Ванча? Нет. А какая ладная, красивая, а с какой косищей-то! Прямо-таки под тебя девушка-то. Ну, заходите оба, заходите! Накроем стол, наливочкой побалуемся… Такая встреча, такая встреча! Вот не думала, вот не гадала… Ах, Галинка не видит тебя, такого красавца… Ну, проходите, проходите!
Мария вежливо отказалась и пошла было, но Иван в придержке за пальто нежно-крепко взял её ладонь. Она вымолвила, пунцовея пятнышками и заглядывая в его бархатистые ласкающие глаза чуткой и бездонной чернотой своих глаз:
– Не надо. Пожалуйста.
– Чего не надо?
– Ну, этого… как говорили в старых романах? Пошлостей, кажется.
Он смутился. Сжав губы, молча покачнул в ответ головой, выпустил её прохладную руку.
«Какая она хорошая. Достоин ли я её?»
Домик тёти Шуры – горница да кухонка, в них – духовито, тепло и сияние простосердечной опрятности. Печь, русская, с зевласто широким полукруглым жерлом, вытоплена изрядно; где-то на запечье млеют сухарики и травы. В углу лампадка золотисто озаряла блёклую иконку, украшенную искусственными цветами. Пол – широченные плахи в пёстрых тряпичных половиках; Иван разулся и, украдкой, как ребёнок, потоптался по ним, точно по ковру, сам не зная, зачем.
На беленых стенах – выцветшие, поджухлые, напоминая листья осени, фото. Иван с трудом признавал на них родственников. Они все из какой-то стародавней-стародавней жизни; кто теперь помнит о них, кроме этой старушки! Большой портрет красивой юной женщины в рамке под стеклом помещён на особинку – в простенке между двух окон, и в него, наверное, тоже можно смотреть, как в окно. Кто изображён на фотопортрете, кому столько чести от тёти Шуры? Боже, да это же его, Ивана, мать! Совсем юная, совсем девочка. Такой он не мог знать её и этого портрета ни разу не видел. Да, красавица. Истинной красавицей была его мать! В глазах – озорные огоньки ироничного ума, губы чуть, но, очевидно для Ивана, «по-волевому» поджаты, и весь лик её строг и величав, как у царицы, а ведь она деревенская девушка из обычной семьи. «Это моя мать, – не имея силы отвести глаз от портрета, шепчет Иван, словно перед кем-то гордится, хвалится. – Вот какая она была…»
Тётя Шура хлопочет на кухне за выцветшей занавеской и своим журчащим голоском повествует Ивану о своём житье-бытье:
– …Живу, Ваньча, одна-одинёшенька: старик годов десять как преставился. Шибко мучался печенью. Попей-ка с его! Дети, трое, стали уж самостоятельными, кто где проживает. Дай Бог им счастья, – вздохнула тётя Шура. – Вся Мальта-то теперь, Ваньча, – почитай, одни старики, да и чего тут делать молодым? Вон для них – Усолье с фабриками да бравенький посёлок Белореченский в километре отсюда. Там такущий отгрохали птицекомплекс. Если бы не железка – так была бы, спрашивается, сейчас наша замухрышка Мальта на белом свете? Кому она, горемычная, нужна? Курорт тут – с боку припёка. Ведь соль с грязями в Усолье, туда и возят на процедуры! Потеха!..
Какие знакомые переливы голоса! Сродная кровь, она и в голосе проклёвывается! И ему вспомнилось, как мать перед сном ему, малышу, читала книжки, заботливо подтыкая одеяло, поглаживая его по голове, а он упрямо боролся с подступающим сном, цепляясь сознанием за пушисто обласкивающий голос матери.
Сели за стол, застеленный белой слежавшейся скатертью; обедая, выпили по рюмке-другой настойки. Иван начал было рассказывать о Мальтинских мадоннах, да старушка не поняла его, она ничего раньше не слыхала о раскопках, и он замолчал. Попросил неожиданно:
– Лучше расскажите-ка, тётя Шура, о маме.
И они, не сговариваясь, враз посмотрели на портрет. Тётя Шура всхлипнула:
– Царствие Галинке небесное.
Душа Ивана напряглась и вздрогнула, будто желая освободиться от заточения. «Кого благодарить, что я здесь, рядом с тётей Шурой, с её памятью о маме? Вот что мне нужно было, чтобы дальше жить, а не скрипеть по жизни!..»
Тётя Шура стала рассказывать. А когда стихала, пригорюниваясь, Иван, чуточку выждав, спрашивал с нетерпением, тревожил её: хотя многое о жизни матери знал досконально, однако, казалось, боялся – вдруг чего-нибудь самого главного для себя да не услышит, не узнает, не захватит отсюда в свою жизнь.