Выбрать главу

– Глупый ты, старик, как твои разлюбезные коровы! – закипел, размахивая руками, электрик. – Человека сравниваешь с коровой, со скотом! Неспроста, поди, ты не люб нам: не уважаешь че-ло-ве-ка!

– Врёшь! – разгорячился и старик. – Уважаю, но не того, паря, которого и с коровой жалко сравнить.

– Битый ты, дед Иван, и если я тебе сейчас вдарю – вовсе загнёшься. Ладно уж: живи! Но не мешай нам жить. Усёк?

– Усёк, усёк.

– Ты, дед, как-то хитро сказал: будто другое чего усёк.

– И то усёк, и другое, мил человек, усёк.

– Гх, чего другое? Давай-ка досказывай!

– А то, сынок, что с коровами мне, поди, лучше будет, чем с тобой. Пойду к ним спать. Бывайте… человеки!

– Ишь ты! Не, точно, Гришка, я сказал, что не зазря деда Ивана всю жизнь колошматили: было и есть за что. Вредный он, спесивый, про таких говорят: дурило-мученик!.. Наливай, Гришка ты мой стограммович! Вмажем да – на боковую.

Так и сделали: допили бутылку, рядышком растянулись на сене и захрапели с дружным присвистом.

Старик приткнулся подальше от них, поближе к коровам. Надо бы уснуть, набраться сил, унять хворь, чтобы «утречком в мало-мальски человечьем облике предстать перед супружницей, не напугать её и сына с внуком», однако сон не шёл: и в затылке саднило, и в пояснице не утихало, и мысли напирали.

Коровы в стойлах и загонах, пожёвывая сено, сопели, переминались, косили глаза на незнакомого человека, а тот шептал им:

– Что, коровушки, и вам, вижу, не спится. И вас, поди, всякие думушки беспокоят. А у меня, родимые, даже поскрёбывает на сердце! Как так вышло, что люди люто невзлюбили меня? Знаю, знаю – упрямый я, неуступчивый! «Жил бы себе как все», – поди, сказали бы вы, ежели говорить умели бы. Но вот ведь какая штука: не могу жить как все. Что там: не могу, не хочу и не буду, как не приневоливали бы меня! Не смирюсь перед ними! Хотя… знаете, коровушки: к людям-то я тянусь, шибко тянусь. Вот сейчас вместе сидели мы возле печурки, плечом к плечу, у огня, – сла-а-а-вно было, на минутку-другую, кажись, съединились мы душами… Жалко, жалко: старый я, немощный. Что я могу сделать для них? Ничегошеньки!.. Эх, забраться бы сейчас на мою горку, запереться бы в халупёшке!.. «Чёрт тебя, старый хрыч, поймёт, – сказали бы вы мне, коровушки, – то к людям тебя тянет, то удрать от них хочешь на свою дурацкую горку». Тяжко мне, милые, тя-а-ажко. Перепутывается у меня в голове и в сердце, вроде бы узлы вяжутся сами собой… Да-а, старый, старый я!..

Коровы, слушая, прекратили жевать сено, поматывали своими большими коровьими головами, сочувственно-влажно заглядывали в глаза старика, – казалось, понимали его, по-бабьи соболезновали ему.

Поговорил он с коровами – отхлынула от сердца горечь, в душе вновь, как недавно днём, когда пошёл в Новопашенное, забрезжило светом, словно бы посреди ночи стало всходить для него солнце.

Сморился, придремнул.

Но ненадолго – очнулся от истошного крика: Екатерина Пелифанова, наконец, к утру отыскала своего пропавшего благоверного.

– Ах, ты, чертополох! Чтоб ты лопнул от водки, ирод! Дрыхнешь? Нажрался? И в ус не дуешь? Я, как дура набитая, убиваюсь, по всему Новопашенному разыскиваю, а он дрыхнет. Думала, не замёрз ли где в снегу, а он, кровопивец, последние копейки пропивает! Семья живёт впроголодь, загибается, чуть не христарадничает, а он… а он!.. у-у-у, гадёныш, кровосос!.. – нещадно тыкала она граблями в бока и живот неохотно сползавшего с нагретого сена мужа.

Пелифанов кулаками продрал глаза, нарочито перекривляя рот, широко зевнул, вырвал у жены грабли и зашвырнул их далеко в стойло:

– Цыц, баба! Пил и буду пить, ты мне не указ!

– А детей, изверг, кто будет поднимать? Я, что ли, баба, одна? При живом-то мужике!..

С перебранкой, которой не виделось конца во всей их горемычной жизни, муж и жена вышли на улицу, и покатились их голоса по беспредельным снегам новопашенской долины, обессиливали и застывали звуки где-то там, в сумрачных буераках и рвах.

Не смог заснуть Сухотин – душу трясло; выбрался из коровника. Светало; дали раскрывались, подголубляясь с востока. Старик полно вдохнул блистающего изморозной пыльцой густого воздуха, посмотрел на кипенно блистающую в распадке луну, послушал азартный собачий лай и заливчатое кукареканье петухов, топнул-притопнул по молоденькому хрусткому снегу, как бы будя его, вызывая на разговор, подумал: «Эх, красота и лад, куда ни посмотришь!.. А человек, человек что?.. Тьфу! Скудный сердцем, глупый разумом, а потому пакостно живёт, ни красоты ему не надо, ни лада. Собака брешет для дела, а человек зачем же на человека лает? А ведь жизнь-то для нас сотворена, для человеков. Живёшь ли тут, в Новопашенном, живёшь ли в каких-нибудь заморских далях, да хоть у чёрта на куличках, всё для нас, для людей: и земля, и небо, и петухи, и собаки, и луна с солнцем и небесами – всё-всё для нас! Живи – блаженствуй!»