Выбрать главу

Не знаю, может быть, он и не думал обо всем этом, спрашивая меня своим высоким нервным голосом -- не очень ли поздно в половине одиннадцатого, но мне показалось, что признан миром он как великий скрипач еще и потому, что живет в нем эта непреходящая эмоциональная взволнованность, застенчивая детская мудрость, бескожная оголенность чувствования, которая делает его будни мукой, а жизнь в целом -- долгим и острым счастьем. Так мне показалось, во всяком случае, хотя утверждать, конечно, я не могу -- я ведь в этом мало понимаю...

-- ...вам не поздно будет? -- спросил он.

-- Нет, не поздно. Для меня это совсем не поздно.

-- Очень хорошо! -- в голосе его были радость и успокоение, что хоть в этом он не ущемит чужого человека, которому почему-то приходится заниматься его личными делами. И сразу же в нем вновь забились беспокойство и волнение: -- В 22.45 по телевидению будет запись Крейцеровой сонаты в моем исполнении. Нам это не помешает говорить? А то я очень хотел прослушать еще раз, во второй части у меня есть сомнения -- там, мне кажется, потеря темпа...

Вечером мы сидели с Поляковым в его кабинете, там, где мы впервые встретились и он помертвелыми губами еле слышно спросил: "Скрипка... моя скрипка?"

А сейчас он не спрашивал о скрипке, потому что понимал: будь у меня какие-нибудь радостные новости, я бы сам рассказал. Но мне порадовать его было нечем. И о чем бы мы ни говорили, этот невысказанный вопрос и неполученный ответ угнетали нас обоих. На столе лежал открытый футляр с темной скрипкой, на которой мне однажды играл Поляков.

-- Вильом был талантливым мастером? -- спросил я. Поляков удивленно взглянул на меня.

-- Конечно! Это был бесконечно одаренный человек. А что?

-- Нет, это я просто так, для себя спросил. Мне не понятно, почему он не получил соответствующего признания.

Поляков быстро прошел через кабинет, вынул из футляра скрипку и показал мне:

-- Взгляните -- этот инструмент поразительно похож на скрипку Страдивари "Император", которая принадлежала Яну Кубелику. Но она только похожа! Точно воспроизвести инструменты старых итальянских мастеров невозможно.

-- Почему? Ведь нет ничего непознаваемого, и если нельзя придумать своего, то Вильом же мог скопировать инструмент, имея под руками оригинал. Ведь это же только дерево! Поляков улыбнулся и покачал головой:

-- Не-ет! Вильом -- это рассудительное деловое спокойствие. Я думаю, что он не провел над своими скрипками ни одной бессонной ночи. А старые итальянцы знали много тайных средств, и секретов не выдавали никому. Чтобы понять эти тайны, Вильому надо было много-много ночей не спать, плакать от отчаяния и счастья, безумствовать и страдать. Тогда он открыл бы тайные пружины старинного мастерства.

-- Тогда ему не надо было бы копировать чужие инструменты, он был бы тогда сам по себе Вильом, -- сказал я.

-- Вот это я и имею в виду, -- выбросил ко мне свои худые, острые руки Поляков, -- Но он был человек другого склада. Его вполне устраивала безбедная сытая жизнь рядом с алчущими талантами Страдивари и Гварнери.

И удивленно, с очевидным непониманием пожал плечами:

-- Просто ума не приложу, как такой талантище мог этим довольствоваться!

-- А специалисты тоже ошибались в определении инструментов? -- спросил я.

-- В те времена -- достаточно часто. Смешно сказать, но Вильом на многие годы с коммерческой точки зрения обесценил скрипки великого Штайнера. Считанные люди могли различить их инструменты. Со временем, правда, все стало на свои места.

-- Чем же все-таки отличались скрипки?

-- Звуком. Звук старых скрипок неповторим. Как человеческий голос. Под него можно подделаться и очень похоже воспроизвести, но никогда нельзя получить абсолютного сходства. И Вильом не смог повторить старых голосов, потому что ему не хватило, как бы это точнее сказать, ну, немного безрассудности, что ли... И собственного голоса -- одного, главного, который от сердца идет -- тоже не нашел...

-- Разве безрассудность -- это тоже добродетель таланта?

Поляков уселся в глубокое кресло, он почти весь исчез в нем, только худые локти и колени торчали, и оттуда как из крепости, чтобы не встречаться со мной глазами, негромко сказал:

-- Талант в работе всегда должен быть безрассуден. Иначе он ничего не сделает... Говорят, Страдивари очень любил свою мастерскую, провел в ней долгие десятилетия, сделав около полутора тысяч инструментов, и завещал потомкам беречь ее как память о его работе. Она сохранилась до сих пор, и будучи в Кремоне я заходил туда.

-- Там музей сейчас?

-- Нет, в его доме гостиница, а в мастерской -- биллиардная. На петли, в которых Страдивари сушил свои скрипки, посетители вешают потные пиджаки...

На экране телевизора, который работал с выключенным звуком, появилась заставка -- "Музыкальные встречи". Медленно, как из глубины вод, всплыло лицо молодой красивой женщины, и по отчетливо-короткому движению ее точно очерченных губ я прочитал: "Здравствуйте, товарищи". Она говорила что-то, и лицо у нее веселое было, радостное, беззаботное, и хотя я не знаю, что именно она говорила, как-то не вязалось выражение ее лица с воспроизведенным сразу же за ней портретом Бетховена, с нахмуренными его бровями, страдальческими глазами и сжатыми в муке губами, сквозь которые не могла прорваться мольба-стон-вопль: "Говорите громче, кричите! Я глух!"

Поляков встал, подошел к телевизору, повернул ручку, и в комнату плеснулся бодрый женский голос -- "...осталось одним из самых жизнеутверждающих произведений великого композитора".