Курской губернии предводитель дворянства».
Прочитав грамоту, Раевский вспомнил Бородинский бой, пожар Москвы, взятие Парижа. Вновь промелькнули лица здравствующих и давно ушедших из жизни друзей, многих генералов, офицеров и солдат.
«Как стойко и дружно мы сражались, — подумал Владимир Федосеевпч. — Солдаты понимали офицеров, крестьяне — помещиков, все тогда как бы объединились в один мощный кулак, забыв на время распри и несправедливость. Нам думалось тогда, что так, в мире и согласии, мы будем жить всегда. И что же получилось?»
В 1816 году в военные поселения начали обращать все коренное население многих губерний. Естественно, началось сопротивление крестьян. На подавление волнений направлялись даже полки солдат с артиллерией. По восставшим стреляли, их рубили, многих прогоняли сквозь строй.
Особенно упорно сопротивлялось украинское казачество. Когда генерал-майор Витт приступил к устройству военных поселений в Херсонской губернии, то восстали все станицы. Выступали даже женщины и дети. На подавление было брошено два полка; главные зачинщики были преданы суду, из них 74 человека приговорены к смертной казни.
«Импеартор Александр, в Европе покоритель и почти корифей либералов, в России был не только жестоким, но, что хуже того, — бессмысленным деспотом». Так писал о нем декабрист Якушкпн.
Частые восстания все же заставили правительство задуматься о положении крестьян. Стали появляться различные предположения об их освобождении. Но тут же появлялись возражения. В 1818 году калужский губернский предводитель дворянства князь Вяземский, а за ним и харьковский помещик Каразин пустили по рукам записки с резкими возражениями против освобождения крестьян. Будущий декабрист Александр Николаевич Муравьев выступил с осуждением Вяземского и Каразина. Список своего сочинения Муравьев через князя Волконского представил государю. Его величество прочел записку и на ней написал: «Дурак! Не в свое дело вмешался!»
Были и другие защитники рабства. В 1820 году Раевскому случайно попалась книга графа Растопчина — реакционера и крепостника. Владимир Федосеевич решил написать ответ на эту книгу. Когда ответ был готов, хотелось с кем-то поделиться, и он дал почитать его своему другу капитану Охотникову.
— Вот, почитай, пожалуйста, но упаси бог потерять. Меня по почерку обнаружат — и тогда добра не жди, — сказал Раевский, провожая Охотникова в командировку.
Вечером на квартире Охотников раскрыл бумаги и стал читать:
«…Кто дал человеку право называть другого человека моим и собственным? По какому праву тело, и имущество, и даже душа одного может принадлежать другому? Откуда взят закон торговать, менять, проигрывать, дарить и тиранить подобных себе человеков? Не из источника ли грубого неистового невежества, злодейского эгоизма, скотских страстей и бесчеловечья?»
В этом месте Охотников прервал чтение. Курил, несколько минут обдумывал прочитанное, и опять восхищался силой логики Раевского, беспощадно бичующего существующий порядок.
«Взирая на помещика русского, я всегда воображаю, что он вспоен слезами и кровавым потом своих подданных, что атмосфера, которой он дышит, составлена из вздохов сих несчастных; что элемент его есть корысть и бесчувствие… Предки наши, свободные предки, с ужасом взглянули бы на презрительное состояние своих потомков. Они в трепетном изумлении пе дерзнули бы верить, что русские сделались рабами, и мы, чье имя и власть от неприступного Северного полюса до берегов Дуная, от моря Балтийского до Каспийского дает бесчисленным племенам и народам законы и права, мы, внутри нашего величия, не видим своего унижения в рабстве народном… Досадно и смешно слышать весьма частые повторения, что народу русскому дать свободу и права, ограждающие безопасность каждого, — рано, как будто бы делать добро и творить суд может быть рано… Дворянство русское, погрязшее в роскоши, разврате, бездействии и самовластии, не требует перемен, ибо с ужасом смотрит на необходимость потерять тираническое владычество над несчастными поселениями. Граждане, тут не слабые меры нужны, но решительность и внезапный удар…»
Последнее предложение написано большими буквами и подчеркнуто. Охотникова прошиб пот, и он опять откладывал чтение, шагал по комнате, часто повторял слова «решительность и внезапный удар…». «Наш союз должен подготовить этот удар, — думал Охотников. — Такие его руководители, как Пестель и Орлов, наверняка подготовят удар этот…»
К Охотникову зашел кто-то из офицеров, предложил сыграть в карты. Сославшись на головную боль, Охотников от карт отказался, а когда офицер ушел, он поспешил дочитать: «Продажа детей от отцов, отцов от детей и продажа вообще людей — есть дело, не требующее никаких доказательств своего ужасного и гнусного начала… Фабрики и заведения наши, приводимые в действие рабами, никогда не принесут таковой выгоды, как вольными… Безвременная и усиленная работа, отягощая все физические силы человека, изнуряет его преждевременно и открывает путь к ранней смерти…»
После возвращения Охотников первым делом отдал Раевскому «Рассуждение» и, обнимая, сказал:
— Владимир, я только сейчас уразумел, что ты не только поэт. Ты и дальше будешь работать над «Рассуждениями»… — Охотников не закончил фразу, в комнату вошла хозяйка и позвала к столу.
После ужина друзья продолжили разговор.
— Несколько лет назад я написал «Сатиру на нравы», ты, случайно, не можешь мне порекомендовать издателя? — шутя спросил Раевский и прочитал:
ГЛАВА ПЯТАЯ
«Я БЫЛ ДРУЖЕН С МАЙОРОМ РАЕВСКИМ…»
Все тот же я — как был и прежде!
С поклоном не хожу к невежде…
Молебнов лести не пою…
Шестого мая 1820 года молодой чиновник Коллегии иностранных дел Александр Пушкин, сопровождаемый крепостным дядькой Никитой Козловым, оставил пределы Петербурга. На окраине города Пушкин остановил коляску, торопливо обнял и поцеловал провожавшего своего лицейского друга Дельвига, повернулся лицом к «Петра творенью», тоскливо поглядел на утопающие в дымке золоченые купола церквей. Затем вскочил в коляску, бросил «трогай», сам запрокинул голову, задумался. Он хорошо понимал, что перемещение его к новому месту службы есть не что иное, как замаскированная ссылка, что он стал «жертвой клеветы и мстительных невежд». Но не это волновало его в данную минуту. На душе было тягостно от расставания с Дельвигом. «Никто на свете не был мне ближе Дельвига», — скажет потом о нем Пушкин.
Проехав пару верст, Пушкин вспомнил о полученной накануне подорожной за № 2295, развернул ее и стал читать: «Показатель сего, Ведомства Государственной Коллегии иностранных дел Коллежский секретарь Александр Пушкин отправлен по надобности службы к Главному попечителю Колонистов Южного края России г. генерал-лейтенанту Инзову; почему для свободного проезда сей пашпорт из оной Коллегии дан ему в Санкт-Петербурге мая 5 дня 1820 года».
По прибытии в Кишинев Пушкин первым долгом решил посетить генерала Орлова, с которым он был в приятельских отношениях. Потом, когда Орлов женился на дочери Николая Николаевича Раевского Екатерине, Пушкин стал их частым гостем.
Однажды Орлов, приглашая Раевского к себе на обед, загадочно сказал: