Первым о смерти Орлова узнал Волконский, его московская родственница сообщила ему эту тягостную весть: «Никогда в Москве… ни одна смерть не вызывала такого всеобщего сожаления, как смерть Михаила Орлова. Было такое впечатление, что каждая семья потеряла любимого родственника. И это было искреннее сожаление, исходившее от сердца», — писала она.
Печальная весть поразила Владимира Федосеевича, искренне любившего Орлова за его неуемную энергию, за его страстную ненависть к рабству, к поработителям.
Несколько дней Раевский не мог ни на чем сосредоточиться. Все, как говорят, валилось из рук, так тяжело он переживал смерть Орлова. Вспоминал и рассказывал жене о совместной службе с ним в Кишиневе, о разгроме Кишиневском управы Южного общества.
Перед его мысленным взором неотступно стоял молодой, решительный, умный генерал, так рано закончивший свое земное бытие. Из рассказов Трубецкого Раевский знал, что накануне восстания 14 декабря с письмом к Орлову в Москву был отправлен нарочный. Орлова просили срочно прибыть в Петербург, ему предназначалась роль диктатора восстания. Теперь Раевский был убежден, что если бы Орлову довелось возглавить восставших, дело приняло бы совершенно иной оборот. Орлов не остановился бы на полпути, а его родной брат Алексей наверняка не успел бы повести своих конногвардейцев на каре восставших. И не было бы горестных слов самого Раевского в письме к Батенькову: «…ожидания, мысль, видения ваши — были детская ошибка. Большое, огромное, дипломатическое дело, дело всего человечества, в руках воспитанников театральной школы и дирекции».
За два месяца до смерти Герцен видел Орлова, а когда узнал о его смерти, то в дневнике записал: «Я посылаю за ним в могилу искренний и глубокий вздох. Несчастное существование оттого только, что случай хотел, чтобы родился в эту эпоху и в этой стране».
Раевские всегда радовались гостям, особенно тем из них, кого власти именовали «государственными преступниками». Сожалели, что из-за болезни не приехал, как обещал, Пущин. Ждали от него письма, но однажды утром Авдотья Моисеевна, услышав шум на улице, взглянула в окно и увидела возле ворот коляску. Узнала Пущина, взволнованно позвала мужа:
— Володя, иди встречай гостей. Иван Иванович с кем-то пожаловал. А в доме что творится!..
Владимир Федосеевич был в соседней комнате, просматривал новый номер журнала «Благонамеренный». Вышел на улицу в тот момент, когда гости подходили к дверям дома.
— Принимайте незваных гостей, — сказал Трубецкой хозяину дома.
— Всегда желанные, всегда званые, — поправил его Раевский и, поздоровавшись, протянул руку в сторону дверей: — Милости просим, господа…
Первым шагнул в дом Пущин, но на пороге почти столкнулся с хозяйкой дома. Авдотья Моисеевна нечаянно уронила кувшин молока.
— Ничего не случилось, любезная Авдотья Моисеевна. Всю вину беру на себя, — улыбнулся Пущин и взял руку растерянной хозяйки, поднес к губам, потом, указывая глазами на Трубецкого, сказал: — Знакомьтесь, это князь Трубецкой, наверное, фамилию эту слышали.
— Сергей Петрович. — учтиво склонил голову Трубецкой, — извините, что вторглись к вам без предупреждения.
— Что вы, что вы, мы очень рады вашему приезду, — молвила хозяйка и, извинившись, метнулась на кухню за тряпкой, а гости и хозяин любовались большим черным котом, подбежавшим к молочной луже.
Как часто случается, вначале хозяева и гости, не найдя общей темы для разговора, ограничивались общими фразами.
— Бой посуды — добрая примета; с древних пор так сказывают, а тут посуда, да еще с молоком — на добро, только на добро, — заметил Трубецкой.
Хозяйка лукаво взглянула на мужа:
— А вот Владимир Федосеевич прежде нисколько не верил в народные приметы, а сегодня утром увидел, как кот умывается, сам сказал: «Надо гостей ждать».
Напоминание о народных поверьях вызвало одно воспоминание у Пущина, он поспешил им поделиться:
— Господа, теперь я достоверно знаю, что Пушкин изменил своему желанию приехать в Петербург по моему приглашению в декабре двадцать пятого года из-за того, что, когда он выехал из Михайловского, дорогу ему перемахнул заяц. Пушкин был суеверен и возвратился домой. Не случись этого. Александр Сергеевич вполне мог со мной оказаться четырнадцатого декабря на Сенатской площади. Я даже убежден, что так бы и было.
— Весьма возможно, разделив вашу участь, он остался бы жить до сих дней, — заметил Раевский.
— Нет, — возразил Пущин, — я уверен, что такая жизнь, в которой впоследствии оказались мы, иссушила бы его могучий талант, и мы не имели бы того Пушкина, которого нам судьба подарила…
— Может быть, может быть, — согласился Раевский и рассказал друзьям то, что позже записал в своих воспоминаниях: «Я Пушкина знал как молодого человека со способностями, с благородными наклонностями, живого, даже ветреного. Его я любил по симпатии и его любви ко мне. В нем было много доброго и хорошего и очень мало дурного. Он был моложе меня пятью или шестью годами. Различие лет ничего не составляло. О смерти его я очень сожалел, и, конечно, столько же, если не более, сколько он о моем заточении и ссылке».
— Когда в последний раз я посетил Пушкина в Михайловском, — продолжал Пущин, — в разговоре мы незаметно коснулись подозрений на счет тайного общества. И тогда я сказал ему, что я не один поступил в это новое служение отечеству. Он вскочил со стула и вскрикнул: «Верно, все это связано с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать».
Слова Пущина растревожили Владимира Федосеевича, и он, желая уйти от грустного разговора, предложил:
— Господа, может, оставим хозяйку на время одну, пусть она займется подготовкой обеда, а мы тем временем совершим небольшую прогулку к полноводной Ангаре? Не грешно взглянуть и на мой запахший весной сад. Вам, Иван Иванович, все это знакомо, а для Сергея Петровича в новинку.
— Если Авдотья Моисеевна не возражает, то во мне может приобрести достойного помощника по части кулинарной. — улыбаясь, предложил Пущин.
— Помощники у нее отыщутся, Иван Иванович, а мы пойдем прогуляемся: день сегодня чудесный, — настаивая, хозяин шагнул к дверям.
Гости и хозяин вышли во двор и, повернув палево, по тропинке вошли в сад.
— Так вот какой у вас сад! — восхищенно протянул Трубецкой, разглядывая лиственницы, красивые приземистые ели и совсем незнакомые ему кусты.
— Сибирский, вечно зеленый. Могу заверить вас, господа. что в здешних местах другого такого сада вы не отыщете, — горделиво заявил Раевский. — Крестьяне во многом помогли. Бог весть откуда деревья привозили…
— Вы, Владимир Федосеевич, не сказали главного достоинства вашего сада, — заметил Пущин и постучал по стволу лиственницы, — ведь она способна простоять многие десятки, а то и сотни лет. Эта красавица будет радовать людям глаз и тогда, когда от нас праха не останется… Владимир Федосеевич оставит после себя прекрасный памятник, не то, что мы, — как бы сожалея закончил Пущин.
— Я, Иван Иванович, об этом никогда не думал. Единственное, чего желаю после себя, так это счастья моим детям, благополучия всем добрым людям… Лучшей доли нашему измученному трудовому люду…
— Все это нам понятно, милый Владимир Федосеевич, но, скажите на милость, откуда придет благополучие? Нищета и невежество подружились, и как будто надолго, — вслух размышлял Пущин. Трубецкой участия в разговоре не принимал. Он все время думал о своей больной жене.
Раевский посмотрел по сторонам и, словно убедившись, что их никто не слушает, продолжил:
— Я убежден, что дело, которое мы так неудачно пытались осуществить, не только возродится, но и когда-то получит успех…
В это время во двор Раевского зашел приехавший из губернии чиновник. Разговор прекратился.
По Петербургу распространялись слухи о болезни Николая I, однако истину мало кто знал. Но вот 18 февраля 1855 года в столичных газетах появился «Бюллетень № 1» о здоровье императора, в котором сообщалось, что «Его величество заболел лихорадкой». 19 февраля новый бюллетень извещал об усилении болезни, «что делает состояние его высочества опасным», а 26 февраля опубликован манифест о кончине императора…