Все стихотворение — как подпевание „той“ песне и воспоминание о доме. Чувство замкнуто в себе. Чувство брата к сестре интимно и так же интимно чувство к дому и к родине. Оно касается двоих, связанных самой прочной связью.
У Есенина сказано: „Как дерево роняет тихо листья, Так я роняю грустные слова“. В стихах „Сестре Шуре“ Яхонтов именно роняет слова. Они покачиваются в воздухе, как листья, опускаются. Падают. Последний раз встрепенувшись, замирают, теперь сами — земля, почва. В финале последний взлет вверх и легкий спуск вниз, на землю:
При идеальной подчиненности общему песенному ритму важно малейшее повышение голоса. Например, на слове „припомню“ оно звучит как обещание: непременно, обязательно припомню, не волнуйся, все-все припомню… Или на слове „легко“ — в нем секунда душевной легкости, редкой и оттого бесконечно дорогой. „Видеть мать…“. Еле заметная пауза. В этой паузе, как в открывшемся окне, мы видим деревенский двор: мать, тоскующие куры… Слегка подчеркнуто повторное „у“ — для Есенина в этих повторах музыка родного дома.
Яхонтов ее и воспроизводит едва слышной мелодией.
Есенинская программа хоть и имела строго концертный облик, была, может быть, самым разноцветным созданием Яхонтова. Для этого не понадобилось ни цветных ширм, ни смены костюмов. Живописность есенинской поэзии Яхонтов воссоздал в звуках и образах. Молодой Есенин, убежденный, что „в мире нет ничего не живого“, рисует любимый им мир, подобно тому, как крестьянин-художник алой краской расписывает коней на прялке или сплетает в орнаменте диковинные травы и звериные морды. Все отчетливо, в ярком цвете — алом, синем, малиновом. Яркий цвет и резкая линия, обрисовывающая контур.
Как бы ни варьировалось строение композиции, Яхонтов всегда начинал с этого, про табун — раннего стихотворения, отнюдь не из популярных. Сразу отбрасывалась мысль о том, что будут исполняться известные „чувствительные“ строки.
Он вводил в эту поэзию, как в мир, волшебно преображенный. „Зеленые холмы“, „синеющий залив“, „смоль качающихся грив“ — все видно, отчетливо и вместе с тем прозрачно.
Что тут действеннее всего — цвет? А может быть, не менее важен звук? Ведь тут целая полифония звуков: „сдувают ноздрями“ — это слышишь; „храпя в испуге на свою же тень“ — слышен этот конский храп; и — „звон, прилипший на копытах, То тонет в воздухе, то виснет на ракитах“. Потом раздается рожок пастуха и —
Но и это не последний призыв слушать:
Мало реальных звуков — еще и эхо.
Поразив таким неожиданным началом и дав им насладиться — пройти через тайну ночи, рассвет, весенний день, вернуться к вечеру, — Яхонтов после краткой паузы заключал очень простым:
„Конь как в греческой, египетской, римской, так и в русской мифологии есть знак устремления, но только один русский мужик догадался посадить его к себе на крышу“, — пишет Есенин в „Ключах Марии“, размышляя о ключевых началах собственного творчества. У Есенина конь — и в холмах зеленых и на крыше избы, это и дикие скакуны в „Пугачеве“ („Напылили кругом. Накопытили. И пропали под дьявольский свист…“), и праздничный конь под „размалеванной дугой“, и тот, что в сказке „грозно машет головой“, и тот, что в финале „Пантократора“ уже объезжен и запряжен в телегу. И еще есть жеребенок, „милый, милый, смешной дуралей“.
Конь — знак устремления. Русское искусство 20-х годов, отражая новизну и размах жизненного устремления, тяготело к этим коням. И Хлебникову всюду мерещилась голова коня, и Есенину, и, в живописи, Петрову-Водкину. Хлебников — любимый поэт Яхонтова (Попова часто его поминает: „Хлебникова Яхонтов читал в минуту усталости, дома“, „Томик Хлебникова никогда не убирался со стола“ и т. п.). Петров-Водкин — любимый художник Поповой и Яхонтова. В есенинской программе нет иных стихов, кроме есенинских, нет никакой живописи, кроме словесной, но первое же, открывавшее программу стихотворение как бы вбирает в себя образную систему более широкую, чем та, что заключена в одном стихотворении.