Откуда Яхонтов взял мотив песни Юродивого? Наверно, сам придумал. Знающие люди подтверждают, что сам. Вольная правка в тексте: «Месяц едет». У Пушкина — «светит».
Нетрудно сделать нотную запись. Труднее на бумаге передать странность звучания. Тут и простодушие — до безумия; потаенный трагический смысл — в бессмыслице; одиночество, страшное, как любое одиночество в толпе, — поэта ли, блаженного ли. Толпа вытолкнула на паперть одного из своей массы и то издевается над ним, то прикрывает его собой, то боится его, то жадно слушает. В колебании взаимоотношений — некое постоянство, внутреннее и трагическое единство.
детское наивное хвастовство и детская же незащищенность. Тут же жалобное, о себе в третьем лице:
И — доверчивое обращение к царю, по имени, как к брату:
Пауза. Словно раздвинуты строки, чтобы ясно была видна картина. Остановился царь. Удивленные, вслед за ним остановились бояре. Что так поразило царя? Может быть, его собственное человеческое имя, громко, как зов, произнесенное: «Бори-и-ис!»
Только что был слышен казенный голос другого царя, императора Николая, выражавшего суждение о трагедии «Борис Годунов», Теперь звучит голос царя Бориса. Пушкин дал ему в этой сцене всего две фразы. В первой («Подать ему милостыню») — приказ, во второй — удивительный, странный для царя вопрос: «О чем он плачет?»
О чем плачут юродивые?
Царь, задавший такой вопрос, и ответ получает по заслугам, как от ребенка, который отвечает, подчиняясь не соображениям, а чистому чувству, прямому желанию.
Маленькие дети в сознании Юродивого вызывают мысль о маленьком царевиче, некогда убитом. К царю обращена просьба о защите, а вместе с ней — наивный (лукавый?) и страшный совет: «Вели их зарезать». Сказано открыто, отчетливо, нараспев.
Произнеся «Борис» (у Пушкина — «Царь»), Яхонтов делает паузу. Молчит Борис, будто ослепленный секундным видением. Кажется, он застыл на паперти, на глазах у народа. Собирается с силами — надо что-то сказать, все ждут. Слова, через силу произносимые, падают тяжело, каждое отдельно, связанные, однако, единым гудящим звуком.
«Помолись, Николка, за меня, грешную», — попросила старуха, и Юродивый тут же сел «на земь» и запел свою молитву. Теперь с той же просьбой («Молись за меня») к Николке обратился царь.
Первое «нет» — резкий, по-прежнему детский, хитроватый крик. Но за ним следует какой-то немыслимый по силе и высоте вопль. Этим воплем отвергается и царская просьба, и сам царь, и все, что обижает человека.
У Пушкина после «Ирода» поясняющее тире, у Яхонтова в голосе — как бы три восклицательных знака, а звук «и» в «Ироде» запущен в такую поднебесную высоту, куда, кажется, человеческому голосу и доступа нет — там богородица, которая «не велит». Пауза. Где-то «там» Юродивый на мгновение встретился с теми, чьей волей вершатся земные дела, а потом вернулся опять на землю и забылся в своей странной песне:
Опять пауза. Для того, наверно, чтобы мы, слушатели, перевели дыхание. А Пушкин как бы услышал себя со стороны, помолчал и задумчиво произнес, подводя итог услышанному: «Жуковский говорит, что царь меня простит за трагедию — навряд, мой милый. Хоть она и в хорошем духе писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак Юродивого. Торчат!» В этом коротком и лукавом «Торчат!» — торжество Поэзии, которая, кажется, сильнее не только царей, но, на радость Пушкину, сильнее и его самого.