Выбрать главу

Когда я понял, что эта «шутка» Юозаса, мне стало очень горько, и я заплакал, нет, не от боли, а от обиды: «Друг называется… вместе работали…»

Тихонько всхлипывая, я полез искать выход из-под стола, но меня везде пинали и не давали вылезти. Ах, так! Значит, все вы сговорились и нарочно загнали меня сюда, чтобы я больше не пел советскую песню, призывающую на смертный бой с фашистами! Ну, так знайте, я все равно буду петь!

Всхлипывая и размазывая по лицу слезы и кровь, я запел:

Пусть ярость благородная Вскипает, как волна! Идет война народная, Священная война!

Застолье весело смеялось. А подстолье пело, рыдая. Хмель улетучивался из моей головы. Сознание работало четко и ясно. На всю жизнь и во всех подробностях запомнился мне этот драматический эпизод. В груди вскипал, как волна, протест против взрослых жестоких людей, которые специально загнали меня под стол, чтобы устроить «темную». Я попытался с наскоку прорваться сквозь частокол ног, но встретил такой град ударов, от которых несколько минут не мог продышаться. Постолы, чуни, деревянные башмаки, яловые сапоги и всех больнее тонкие каблучки паняли Стефы вонзались в мое тело, катая его под столом, как круглую деревяшку. Я корчился от боли и все-таки назло им продолжал петь песню о священной войне, которой научил меня дядя Коля. От этого, казалось, притуплялась боль и детские силенки во сто крат увеличивались. Конечно, не совсем стройной получалась мелодия. Отдельные слоги и целые слова проглатывались вместе со слезами. Ударения и паузы распределялись в зависимости от пинков, наносимых мне, от их силы. Например, большой пинок в живот — большая пауза и прекращалось дыхание на несколько секунд, небольшой — маленькая пауза с сильными выдохами ударений: «Гни-лой!.. фа-шистской… нечисти!.. загоним!.. пулю в лоб!..» Я пел с таким остервенением, как будто защищал под столом свою Родину и готов был теперь умереть за нее, но не сдаваться.

Мой плач услышали халупники и прочая голь, сидевшие у порога. Они заступились за меня. С улицы прибежала мама. Она бросилась ко мне на выручку. Растолкала «звериную клетку» и вызволила меня оттуда, всего перемазанного кровяной сукровицей и грязью. Потащила меня на улицу, к колодцу. Умыла студеной водой и повела спать. Поскольку жилое помещение дома Каваляускасов было занято пирующими гостями, она втолкнула меня в школу, находившуюся в другой половине дома, где недавно лежал раненый партизан дядя Коля. Мама закрыла меня здесь на ключ, чтобы ко мне никто не ворвался из пьяных и чтобы я не смог отсюда выйти и искать приключений на свою голову.

12

Уже после войны, когда я впервые увидел картину выдающегося русского живописца прошлого века Ивана Николаевича Крамского «Неизвестная», то поразился ее потрясающим сходством с учительницей Стефой. Такие же большие глаза, припушенные длинными ресницами. Гордая осанка. Чуть подрумяненные нежные щеки и пухлые пунцовые губы изящного очертания. Она носила даже такую шляпку, какая изображена на картине знаменитого художника, — со страусовым пером.

Стефа Габриолайтите происходила из родовитой и довольно богатой литовской семьи. Родилась в местечке Битенай. Там жил ее отец.

Я долго не мог забыть острые каблучки этой учительницы, но в мою обязанность входило каждый день производить уборку в школе, где она учила грамоте литовских детей. В холодные осенние и зимние дни, перед началом уроков, я растапливал голландскую печь, не жалея дров, чтобы паняле учительнице и ученикам было тепло. Влажной тряпкой протирал парты, подметал пол в классе. А после окончания уборки садился за учительский стол и мысленно переносился в довоенную русскую школу, вспоминал Пелагею Никитичну и тот день, когда меня принимали в пионеры. Потом мои мысли снова возвращались к паняле учительнице. Она всегда держала себя так, будто меня не существовало на свете. Ее взгляд никогда не останавливался на мне, и никогда она не заговаривала со мной, отчего я мучительно страдал. Мне казалось, что все на свете учительницы должны быть похожими на Пелагею Никитичну — добрыми и любить детей, независимо от того, литовские они или русские, богатые или бедные.

У паняли учительницы было несколько кавалеров. Всех их я ненавидел, как, впрочем, и они меня, и, конечно, не без основания: я не кланялся при встрече ни одному из них и держался перед ними вроде как бы с высокомерным презрением. Особенно мне не нравился ее кавалер Рудельп, кажется, венгр по национальности. Он работал бухгалтером в имении Гильвичай, примыкавшем к усадьбе Каваляускасов. Отвратительная личность! Чистенький, выхоленный, с маленькими, точно приклеенными, черными усиками на худощавом белом лице. Носил он черную шляпу формы котелка пушкинских времен. На груди белоснежной накрахмаленной сорочки сидела пестрая бабочка вместо галстука. В его руках, как у жонглера, всегда вертелась изящная трость.