За окном уже сгущались сумерки, потом стало совсем темно. Наступила ночь. Я заснул. Мне приснился доктор Гирдвайнис. «Это у тебя черная немочь, мальчик? — спросил он, рыча по-звериному. — Показывай, где она? Все равно я теперь про тебя все знаю…» И скрюченными длинными пальцами схватил меня за горло. Я с криком проснулся. Мама с тревожным беспокойством приложила к моему лбу тыльную сторону ладони: «Не заболел ли? Нет, голова не горячая». Теперь я до самого утра не смог заснуть. А утром с грохотом растворилась дверь каталажки, и нас с мамой вывели на улицу, посадили на подводу и повезли в Шяуляйскую каторжную тюрьму. Как и обещал Гирдвайнис, полицейские к нам больше и пальцем не притронулись, повезли даже несвязанных. Сопровождали нас двое охранников, один из которых был конный.
Проезжая через лесную делянку Каваляускаусов, мимо их усадьбы, я увидел в просвете деревьев знакомый колодезный журавель. Он кивнул нам на прощанье своей тонкой шеей и исчез. «Интересно, — подумал я, — кто сейчас достает там воду: сам Йонас или Онуте Мецкуте? Бедная пастушка! Она теперь одна будет батрачить у Каваляускасов». А я навсегда покидал эту постылую работу. Впереди у меня — горькая неволя и неизвестность.
Серая дорога расползлась от весенней распутицы. Колеса хлюпали в грязи. Спицы их, словно стрелки на круглом циферблате, отсчитывали нашу жизнь. Вокруг простирались унылые окрестности. Погода была сырая и серая, как и дорога. Ни дождя, ни солнышка.
Я прислонился к маминому теплому боку и, забывшись, дремал с открытыми глазами, убаюканный качкой и бессонной ночью.
Глава пятая
В застенках гестапо
Шяуляйская каторжная тюрьма походила на средневековый замок. Такая же неприступная и зловещая. Охваченная кольцом крепостной стены, сложенной из серого дикого камня и надстроенной в позднейшие времена красным кирпичом. Стена настолько высокая, что самого здания тюрьмы с улицы не видно. С улицы ни один глаз не мог узреть, что творилось внутри этого древнего каземата: сколько там замуровано человеческих жизней, похоронено надежд и перенесено страданий. Дурная же слава о нем черными слухами ползла из дома в дом, бросая обывателей в дрожь своей таинственной жутью. Рассказывали, например, что по ночам из тюремных камер доносятся какие-то странные звуки, похожие на звериный вой. Протяжные и острые, как отточенный нож, они прокалывали ночную мглу и глухо замирали, придавленные тяжелым камнем.
Кто там жутко воет? Люди? Или, может быть, уже не люди?
Крепостные стены молчали об этом.
Тайны Шяуляйской каторжной тюрьмы хранило ее кладбище, расположенное за городом на заброшенном глухом пустыре. Оно было без крестов и памятников, как скотская бойня. Сюда каждую ночь закрытые машины, называемые «черными воронами», привозили партии заключенных, убитых и искалеченных; их сталкивали в ямы и наспех прикрывали землей. Людская молва утверждала, что и земля в том месте шевелится и дышит, как живая человеческая грудь, а если приложиться ухом, то можно услышать и стон заживо погребенных в ней узников.
Входом в тюрьму были массивные железные ворота с маленьким квадратным окошком и дверьми. Рядом стояла будка охранников, окрашенная белыми и черными косыми полосами. Сюда каждый день впускали заключенных по одному и целыми партиями, но на свободу отсюда не выходили.
Передо мной и мамой двери Шяуляйской каторжной тюрьмы раскрылись в тот же день, когда полицейские привезли нас в Шяуляй. Во внутреннем дворе находился корпус гестапо. Здесь полицейские сдали, а гестаповцы приняли нас по акту, как материальную ценность. Потом произвели обыск: у мамы отобрали иголку, а меня заставили снять ремень, и мне пришлось подвязать свои штаны веревочкой. Однако сало и хлеб, которые сунула нам при расставании Зося, разрешили взять с собой.
После окончания этой процедуры нас вывели во двор тюрьмы.
До самой последней минуты я не знал, что мне предстоит здесь расстаться с мамой. Вдруг ее повели в одну сторону, меня — в другую. Раздался мамин крик:
— Сын мой?!. Куда вы его уводите?
Я оглянулся: два дюжих охранника крепко держали за руки мою маму, не пуская ко мне. Она отчаянно вырывалась, запрокидывала голову, ее волосы растрепались, лицо выражало гамму чувств: испуг, страдание и беспомощность.
Такой она мне запомнилась.
— Идем, идем, мальчик! — строго прикрикнул на меня конвоир и, не давая мне опомниться, схватил за плечо и повел. — Идем, тебе говорят!..