Меня охватила гордость от сознания, что я тоже принадлежу к этой привилегированной касте.
Уголовники оспаривали между собой право, кому первому быть моим другом и советником, оказывали мне разные услуги: в порыве грубоватой нежности стряхивали с моей постели несуществующие соринки, наперебой учили заправлять и закидывать наверх нары, которые представляли собой тюремную кровать с железной сеткой. Но в отличие от обычной кровати, у нар была всего одна ножка. У изголовья, где должна лежать подушка, они крепились к стене на шарнирах, поэтому им здесь ножки не нужны. Единственная ножка находилась в ногах. Нары только на время сна ставились на пол, а днем закидывались на стену вместе с постелью, и тогда в камере становилось совершенно свободно. А чтобы матрацы не сползали вниз, их привязывали к сетке.
…В коридоре раздавался звонок — сигнал к утренней уборке. Моментально вся камера пришла в движение. За несколько минут постели были застланы, и нары одна за другой взлетали на стены. На цементном полу остались стоять только стол с длинными лавками, единственная табуретка и параша. Вскоре в камеру вошел надзиратель. Он кивком головы подал знак, по которому арестанты выстроились один за другим, двое из них встали у параши. Надзиратель снова подал головой знак, и эти двое понесли зловонную парашу к выходу. За ними двинулись все, в том числе и я, самый маленький, и место мое было в самом конце. Повернули налево, где в глубине коридора, метрах в двадцати от камеры, находился туалет, там заключенные в таком же порядке, один за другим, споласкивались холодной водой и сразу же возвращались назад, в камеру, только теперь пустая параша двигалась не впереди колонны, а позади. Придя в камеру, все тут же построились на поверку, растянувшись в одну шеренгу вдоль стены. В дверях открылся волчок, заглянул чей-то глаз, потом звякнули ключи, и в камеру вошли два надзирателя: один из них сдавал дежурство, другой — принимал. Они придирчиво осмотрели решетки на окнах, стены, нары, заглянули под стол.
Бледнолицый заключенный, который верховодил в камере, оказывается, был официальным старостой. Он стоял возле дверей, возглавляя шеренгу, и, когда вошли надзиратели, громким голосом доложил им, сколько арестантов присутствует в камере, что все они здоровы и что за прошедшую ночь никаких происшествий не было, кроме одного: рано утром к ним в камеру привели русского мальчика. После этого он скомандовал:
— Смирно! Слева по одному — рассчитайся!
И, резко повернув голову влево, крикнул в ухо своему соседу:
— Первый!
— Второй! — отозвался тот и тоже повернул голову влево.
«Третий», «Четвертый», «Пятый»… — пересчитывались заключенные.
— Семнадцатый! — отозвался последним я.
После поверки — завтрак, а точнее — водопой. Снова открылась окованная железом дверь, и на пороге появилась огромная бочка, похожая на парашу. В нее была налита коричневая жидкость, называемая чаем. Тюремный раздатчик черпал ее пол-литровой кружкой и выливал в медную миску, подставляемую по очереди каждым заключенным, точь-в-точь, как в концлагере, из которого я бежал. К чаю выдавалась «пипка» сахару — так называлась емкость величиной с наперсток. Вот и весь завтрак. С него, естественно, не зажиреешь. Однако и голода здесь не чувствовалось. Кроме того, я заметил, что многие арестанты свои «пипки» сахара великодушно отдавали другим сразу же, как только получали их. «Странно, — подумал я, — неужели они настолько сыты, что даже от сладкого отказываются?» Но потом решил, что делается это, по-видимому, с разумной целью. Ведь одна «пипка» почти ничего не значит. Какой из нее толк? Высыплешь в пол-литра теплой воды — ни сладко, ни горько. А вот если чередоваться: сегодня один возьмет пять-шесть порций сахару, а завтра другой, то получится неплохо. Хоть раз в неделю напьешься настоящего сладкого чаю! Это в сто раз лучше, чем каждый день получать мизерную «пипку», которой даже язык не подсластишь.
Я сразу же стал сторонником разумного чередования, поэтому, получив свою порцию сахара, громко выкрикнул: