Остальные преступники не представляли для меня ярких личностей. Большинство из них посажено за мелкое воровство или хулиганство, не поощряемое нацистскими властями.
Вот шагает впереди меня, переваливаясь с боку на бок, как утка, деревенский крепыш лет восемнадцати в стеганой шерстяной куртке, подпоясанной веревочкой. Он пышет здоровьем, весельем и неуемной энергией. Даже сзади видны его пухлые красные щеки, что называется кровь с молоком. А повернется — сверкают смеющиеся, с лукавинкой, серые глаза. Он попал в тюрьму, можно сказать, по дурости. Поспорил с друзьями на бутылку водки, что снимет на ходу колесо с любой телеги, и — подумать только! — умудрился снять колесо с подводы, на которой ехал пьяный полицейский, за что получил год тюремного заключения.
А вот еще один заключенный, тоже литовец. У него узкий лоб, острый недоразвитый нос, легкомысленно приподнятый кверху, и маленькие круглые глазки, шныряющие по сторонам, как мыши. Он шагает, высоко задирая длинные сухие ноги, словно перепрыгивая через лужи. Сутулый, неловкий, грязный, обросший. Маленькая головка втянута в узкие плечи почти до самых ушей. По истлевшей вонючей одежде его ползают белые вши. Но он тоже, как и все, не унывает: что-то бормочет про себя, чему-то своему улыбается, смешно морща круглый нос, похожий на морковку. Сразу видно, что это сумасшедший. Однако тайная немецкая полиция заподозрила в нем идейного противника и за какую-то болтовню арестовала.
Был в этой арестантской компании и один не то украинец, не то цыган, худой и черный. На нем в тон угольно-черная, залоснившаяся рабочая спецовка-комбинезон. Его посадили в тюрьму за то, что похож на еврея.
И, наконец, еще одна незаметная, но довольно примечательная личность — Борис. Я и он были единственными русскими в камере. Ему лет двадцать. Блондин. Глаза голубые и глубокие, как омуты в дятьковском озере, и под одним из них — огромный синяк. Литовского языка он не знает, поэтому ни с кем не разговаривает. Со мной тоже. Только насвистывает разнообразные русские мелодии.
Вот в основном и все тюремные типы, с которыми мне удалось познакомиться во время утренней прогулки.
Наступило время обеда. Едва только в коридоре послышался перезвон ключей, как все начали хватать со стола медные миски и бросались к дверям, выстраиваясь в очередь.
Открылась дверь, и на пороге снова появилась бочка на колесах, наполненная теперь уже не чаем, а какой-то пахучей и прозрачной на вид баландой. Пол-литровым черпаком ее разливали по мискам, и тут же происходила раздача хлеба, нарезанного пайками по двести граммов каждая. Баланда была настолько жидкая, что я, получив свою порцию, без труда разглядел дно миски со всеми царапинами, рельефными бугорками и впадинами. Однако мне попались и две небольшие картофелинки. Я выловил их и хотел было отправить в рот, как вдруг услышал резкий, предостерегающий окрик старосты Навицкаса:
— Постой, пацан, не ешь!
Я недоуменно посмотрел на него. Рука с поднесенной ко рту ложкой неподвижно застыла в воздухе. «В чем дело?»
— У тебя же картошка! — сказал староста уже более спокойным голосом и кивнул на мою ложку.
— Да. Ну и что?
— А то, что выкладывай ее на стол.
— Зачем?
— На тапочки.
— На какие тапочки?
— На обыкновенные, что надевают на ноги.
Я понятия не имел, что значит «выкладывать картошку на тапочки», но, стараясь восстановить справедливость, на всякий случай предупредил всех, что это моя собственная картошка, она найдена в моей тарелке и я ее еще никому не проиграл в карты, как некоторые проигрывают свои «пипки сахара».
За столом смеялись.
— Ну, что же, была твоя, теперь станет общая, — усмехнулся Навицкас и, когда смех улегся, объяснил мне, что картошка в их камере является не продуктом питания, а дефицитным материалом, из которого изготовляется клей, а клей идет на производство домашних тапочек, которые через надзирателей продаются на воле или обмениваются на табак или хлеб.
— А поскольку ты не куришь, то будешь получать дополнительную пайку хлеба, — заключил он и показал мне пару новеньких тапочек, уже изготовленных для обмена. Я никогда не видел ничего подобного. Тапочки выглядели сказочно красивыми. Украшены яркими узорами. Лучше фабричных! И самое удивительное то, что они изготовлены не из какого-нибудь дорогого материала, а из различного арестантского тряпья. Например, верх тапочек из тюремного суконного одеяла. Теперь я понял, почему все одеяла в камере малолетних преступников были короткими и узкими, как в детском садике. Их рвали на тапочки. Той же участи подвергались матрацы и нательное белье арестантов, из которого выходили неплохие стельки и подкладка. Тюремное начальство тщетно боролось с этой варварской порчей казенного имущества: конкретных виновников не находилось; и надзиратели продолжали тайно сбывать на волю дешевые арестантские изделия, не оставаясь, конечно, и сами внакладе.