Выбрать главу

Из маминых глаз брызнули слезы:

— С какими партизанами? Что вы, пан?.. Не мог мой сын наговорить на себя того, чего не было. Он честный и справедливый мальчик.

— Возможно, возможно… Именно поэтому он и сознался. И, пожалуйста, успокойтесь. Зачем же сразу — слезы. Давайте вначале поговорим по душам. Скажите, мадам Котикова, вы или ваш муж когда-нибудь били своего сына?

— Моего Вову? Ну, что вы, пан! За что же мы его будем бить? Как можно?..

— И никогда ни за что не наказывали его? Скажем, за какую-нибудь провинность или непозволительную шалость?

— Нет, почему же? Провинится — наказывали.

— Каким же образом?

— Да по-разному бывало… Например, ставили в угол.

— А чтобы розгами или ремнем по мягкому месту?

— Нет, пан. Такого не бывало. Но почему вы об этом спрашиваете? Что с моим сыном? Где он? — мама схватилась за сердце, осененная страшной догадкой.

— Да ничего особенного с ним не произошло. Успокойтесь. Может быть, водички выпьете? Просто ваш сын, хотя и умница, но совершенно не выносит розг, или, как русские говорят, «березовой каши». Кроме того, у него слишком слабый нос. Чуть заденешь — кровь. Вы знали об этом, мадам Котикова?

На этот вопрос мама не в состоянии была ответить: ее душили слезы. Теперь у нее не было никакого сомнения в том, что сына вызывали на допрос и избили до крови, а может быть, и до смерти. Иначе, откуда гестаповцы знают, что у него слабый нос? Чувство безысходного горя до мучительной боли стеснило материнское сердце. С мамой началась истерика.

На лице гестаповца нервно передернулась щека:

— Да перестаньте же вы!.. Жив ваш сын. Но если и вы будете упрямиться, то я не ручаюсь за его жизнь. — И вдруг самообладание покинуло его: — Да в конце концов, сколько можно канителиться с вами? — закричал он, сжимая кулаки. — Отвечайте: были у вас партизаны? Ну-с?..

В притихшей пыточной раздавался только сиплый, приглушенно старческий всхлип, никак не похожий на человеческую речь.

И снова — крик:

— Прекратите этот концерт! Отвечайте: были у вас партизаны? Отвечайте, черт побери, или я вас отправлю сейчас к праотцам!..

Мама отрицательно качала головой, а сама думала: «Значит, они ничего не знают, раз так буйствуют. Мой мальчик выдержал. Но жив ли он?..» Постепенно она стала приходить в себя и наконец вошла в роль: начала требовать очной ставки с сыном и со всеми, кто якобы так бессовестно оклеветал ее и сына, обвинив в связях с партизанами. Требование звучало настолько искренне, что невозможно было усомниться в невиновности этой женщины. Задавая провокационные вопросы, следователь пытался запутать ее, но получал одинаково точные и четкие ответы, разоблачающие все его подвохи. Угрозы тоже ни к чему не привели. Мама проявила удивительное, самообладание и выдержку. Кроме того, в ее внешнем облике и самом характере было столько благородства, что пробуждалась человечность даже у палачей. За время допроса они не посмели ни разу ударить ее. Допрос ничего не дал. Маму вывели из здания гестапо, посадили в «черный ворон». Она знала, что в этой машине заключенных обычно увозят на расстрел, и тут ее нервы не выдержали. «Это конец!» — подумала она, и перед ее глазами встала картина тюремного кладбища, этой страшной человеческой бойни, где узников Шяуляйской каторжной тюрьмы убивали, как скот, и хоронили без крестов и могил, а иногда заживо закапывали в землю. Мама начала громко кричать, биться головой о борта машины, стучать кулаком по кабине.

— Отдайте мне сына! — уже не просила, а требовала она. — Живого или мертвого отдайте сына!.. Не мучьте его, если он живой… Стреляйте нас вместе… Слышите, изверги?.. Вме-сте!.. Зачем вы разлучаете мертвых? Я хочу рядом с сыном лежать в земле…

«Черный ворон» мчался на всей скорости, подпрыгивая на неровностях дороги, встряхивая обезумевшую от горя седую женщину-мать и швыряя ее от борта к борту, как большую тряпичную куклу. Вой мотора заглушал ее стенания.

…Машина остановилась. В герметически закрытом черном кузове открылась дверь:

— Выходи!

Мама, лежавшая пластом на грязных досках, обессиленная и несчастная, подняла голову, посмотрела невидящими от слез глазами в просвет двери: там на фоне знакомых тюремных ворот стоял часовой. «Значит, все-таки не на кладбище!»

Чувство интуиции подсказывало матери, что со мной что-то случилось. Женщины по камере сочувствовали маме и вместе с ней стучали в двери, звали надзирательниц, требовали разрешить свидание матери с сыном, если он, конечно, жив. Надзирательницы — эти каменные истуканы, привыкшие к жестокости, все-таки были женщинами и матерями, поэтому некоторые из них сочувствовали маме; появляясь в камере, отводили от нее глаза, просили и приказывали успокоиться.