Выбрать главу

С тех пор я каждый раз, как только предоставлялась возможность, сопровождал русских политзаключенных в туалет и из туалета, с нетерпением ожидая подходящего случая поговорить с дядей Колей. Но дядя Коля почему-то не торопился с обещанным разговором. Он ходил теперь то в середине колонны, то впереди, рядом с надзирателем, перебрасываясь с ним отдельными фразами. Последними же оказывались все время разные заключенные. Они словно нарочно отставали, чтобы спросить меня о каком-нибудь пустяке. Я испытывал при этом противоречивые чувства: желание поговорить с русским родным человеком и страх перед замочной скважиной, из которой, казалось, постоянно наблюдал чей-то внимательный глаз. А заключенные, как будто специально, заговаривали со мной как раз напротив этой дырочки и болтали о разных пустяках.

Но однажды я стоял спиной к двери за столиком надзирателя и разводил лекарства, готовил примочки для его глаз. Мимо проходили заключенные из русской камеры. Вдруг один из них приостановился позади меня и тихо проговорил над моим ухом:

— Слушай меня внимательно, малыш. Нашего партизанского отряда больше не существует. Он попал в засаду. Предал нас Екубауцкас, запомни эту фамилию, если будешь жив. А на вас с мамой донесла учительница той школы, где я лежал. Но сама она ничего не знает: ей, наверное, проговорились о нас ваши бывшие хозяева. Так что держитесь на допросах: ничего не видели, ничего не слышали. Понял?.. Да вот еще!.. Благодаря твоей маме мы вышли на связь с партизанским отрядом «Кестусис», но… — он не договорил.

И громко:

— Значит, хорошо живешь, бутерброды жуешь и чаи гоняешь! Рад за тебя, малыш… Приходи в гости к нам. Пока! — дядя Коля махнул мне рукой и удалился. Навстречу ему двигался надзиратель. Я продолжал помешивать маленькой ложечкой лекарство в кружке. Надзиратель подошел к столу и пощупал, теплая ли вода. Вода ему понравилась, и он окунул в нее свой носовой платок, немного отжал его и приложил к покрасневшим векам. Только после этого он пошел закрывать камеру русских в центральном блоке.

Я продолжал стоять спиной к замочной скважине и чувствовал: чей-то зловещий глаз, словно буравом, сверлит мой затылок. Но я был спокоен: этот «глаз» ни одного слова не мог расслышать из того, что на ухо сказал мне дядя Коля.

7

Виноват был во всем воробей. Маленький, глупый, с серыми перышками. Он, как видно, по своей глупости залетел во двор мрачной тюрьмы и сел на решетку окна нашей камеры. Посидел чуть, почистил желтоватым клювом коричневую грудку, повертел тупоносой головкой туда-сюда, заглянул черной бусинкой глаза в камеру: «чик-чирик!..» Вспорхнул — и поминай, как звали!

Молодые урки, затаив дыхание, замерли на месте, наблюдая за этим воробьем. А когда он улетел, Все с воем разочарования бросились к окну. Просили, умоляли вернуться воробья назад, зазывали его на птичий и куриный лад, но его и след простыл. Не помогли тут и очаровательный соловьиный свист Бориса, и неприкосновенный запас вареной картошки, предназначенный для тапочек, который Навицкас щедро вывалил на каменный подоконник. Воробей улетел.

Вот он и заварил кашу. Его появление на решетчатом переплете окна занесло к нам страшную тюремную болезнь, которая называется «тоской по воле». Вначале, казалось бы, ничего особенного не произошло: ну, прилетел и улетел, черт с ним! Да не тут-то было: не выходил ни у кого из головы этот неожиданный пришелец с воли. Своим «чик-чирик» он словно бросил в мрачную темницу озорные слова: «Эй, вы, доходяги! Посмотрите сюда! На улице весна, солнышко, прекрасная погода… А вы сидите здесь и дохнете от скуки. Жаль мне вас, но что поделаешь? Прощайте!»

И забередили эти птичьи слова наши души думами о свободе, о вольной жизни, о домашнем очаге. Не находя себе места, мы бродили по камере как неприкаянные, вспоминали воробья и костили его всяческими словами: «Распроклятый воробей, растравил сердце… Чтоб ты подавился червяком!..»

Эта странная «болезнь» мучила и по ночам: заставляла ворочаться с боку на бок, стонать и шептать во сне имена любимых девушек, оставленных на воле, дразнила радужными сновидениями. Чтобы забыться и хотя бы немного заглушить в себе тоску по воле, мои товарищи по камере вспомнили о самодельных картах. Они на несколько недель вперед проигрывали пипки сахара, пайки хлеба и полностью завтраки, обеды и ужины, обрекая себя таким образом на голод. Спускали с себя одежду — и тоже проигрывали. А когда уже нечего было проигрывать, то ложились на кровать, накрывались казенным одеялом с головой, поджимали к подбородку коленки и впадали в продолжительную неподвижную спячку. Спали круглыми сутками, не поднимая нар, не выходя в туалет и на прогулку. Они числились «больными». Во время поверок староста так и докладывал о них сменным надзирателям. Надзиратели прекрасно понимали, какого рода «недуг» охватил камеру, но относились к этому равнодушно, как к вполне естественному явлению. Только теперь почаще заглядывали в волчок и, если замечали картежную игру, заходили в камеру и отбирали колоду. Но в тот же день из тонких обувных стелек делались новые карты, и игра продолжалась.