Выбрать главу

— Я думаю, жить на станции не просто. Все приходят и уходят, и никто не остается…

Да, — сказала женщина, — дни напролет простаиваешь у окна и смотришь на Рымникские горы, ждешь метелей. Все здесь наводит на черные мысли. Иной раз выть хочется. «Думы мои думы, — говорю я тогда себе, — станьте птицей, поднимитесь в воздух и возьмите меня с собой…» Молодость свою я иссушила-растратила по дорогам. Теперь только и осталось, что плакать. Злой и старой сделалась я в этой проклятой степи. Слыхал, что люди про желтых мотыльков рассказывают?

Еремия бросил кусочек хлеба собаке, глодавшей кость у будки, и покачал головой.

— Они вроде как предвещают смерть или несчастье, да?

— Та-та-та-там… та-там…

— Тьфу, дьявол! Хватит шутить, бабушка! Прекрати! — Еремия опять повернулся к женщине. — Сам виноват, научил на свою голову…

— Ничего страшного, — успокоила та, — Все одно к одному. Я тоже боюсь желтых мотыльков. Как-то возвращалась я в мае из Урзичени в вагоне второго класса. Рядом со мной на скамейку сел мальчик. Он с отцом к дяде в Текучи ехал. На коленях у него был деревянный самолетик, весь утыканный желтыми мотыльками. Пятьдесят желтых мотыльков, проколотых булавками. «Почему ты убил их, тебе не жалко?» — «Я наловил их вечером шапкой в саду. Чего их жалеть, все равно они больше дня не живут». Подошел поезд к моей станции, взяла я чемодан и говорю мальчику: «Ну-ка, мотылек, помоги мне, пожалуйста, поднеси зонтик к выходу». Я сошла. Мальчик наклонился, чтобы подать зонтик, и тогда я вкатила ему пару оплеух. След моей пятерни так и загорелся у него на щеке. Он даже вскрикнуть не успел — откинулся назад и уронил самолетик. Рой мертвых желтых мотыльков покрыл ему лицо… Ну, что скажешь? Злая я, как волчица, да?

— Отчего же! Когда женюсь — тоже возьму в жены грустную женщину. — И Еремия протянул старухе оставшийся хлеб.

Та зажала его в горсти, сунула за пазуху.

— Я буду скучать по тебе, Еремия, — сказала женщина. — Вон машина из Грэдишти пришла. Разгружается. Как поедете назад, наведайтесь — хоть взгляну на вас еще разок. Только берегись, чтобы степь вас не поглотила. И меня не забывай. Здесь у нас земля забвения: ступишь на нее — и надежды твои иссякнут, туман одурманит, а ночь проглотит. Знаешь, какая здесь по ночам тишина! Только телеги скрипят. Откуда их столько понабралось?! Этой ночью в голове у меня был туман, один туман, и сквозь него со скрипом и скрежетом тащились эти мерзкие телеги… Поезжайте, а будете возвращаться — позовите меня, хорошо?

Еремия и старуха вышли, оставив ворота открытыми.

На улице юноша остановился, снял куртку, свернул ее и зашагал к машине по дорожке, усыпанной угольным шлаком.

Если она сейчас смотрит мне вслед, то я, наверное, кажусь ей солдатом, который уходит на войну. Как в кино…

Шофера звали Джане Аурел. Он был тщедушен и колченог, поэтому его и прозвали Хромым. Этот Джане Аурел по кличке Хромой поцеловал иссохшую руку старухи — небось барахлишко распродавать приехала, на всякий случай, пригодится, — а Еремию дружески хлопнул по плечу, потом усадил обоих в кабину. Рот и скулы у него непрестанно двигались: Хромой жевал табак.

— Американский метод, — пояснил он, — разворачиваешь папиросу и — вот так — перетираешь табак между деснами. — По его треснувшей нижней губе стекала грязно- желтая слюна.

Еремию передернуло: вот мерзость! — но вслух он поостерегся что-либо сказать. Эта слюна вдруг напомнила ему желчь, что вытекала из печени их коровы, когда они е отцом нашли ее в люцерне. В порыве отчаяния отец рассек ее вздувшееся брюхо топором: «Сволочь ты ненасытная, оставила нас без молока!»

Наконец юноша не выдержал:

— Вытри рот.

— У меня редкие зубы, — извиняющимся тоном сказал Хромой и утер рот рукавом. — А ты чего это такой худой?

— В армии был, — пояснила старуха.

— Поползал, стало быть, на брюхе. А я на эту армию положил кое-что…

— Ты хромой, — сказал Еремия. — Армии, знаешь, как смерти, никому не избежать.

— Я пострадал за вас, — заявил Хромой, — ты должен быть мне благодарен. К тому же учти: нога у меня поправляется. Меня научили подкладывать в ботинок свинцовую пластинку, и от этой тяжести короткая нога вытягивается. Провалиться мне на этом месте, если я не явлюсь в комиссариат и не попрошусь пожизненно в армию, когда нога вытянется до нормальной длины…

Его лягнула лошадь, когда он, еще мальчишкой, подкрался к ней и попытался снять уздечку. Правда, никто об этом не знал. В селе он сказал, что попал под бричку, на которой ехали немцы.

«Гнал я в полдень отару в село, и вдруг к реке подъезжает бричка, а в ней — четыре немца, зеленых-презеленых, как гусеницы, а на голове железные каски. Они жевали сырую кукурузу — на губах у них так и пузырилось кукурузное молочко. Я смекнул, что к чему, и кликнул собаку. „Ангеле, — говорю я псу, — видать, нашему барану крышка". Немцы тем временем врезались прямо в гущу отары. Овцу закололи и кинули в бричку. Но этого им показалось мало, погнались за бараном. Не вытерпел я, схватил дубинку, раскрутил и метнул в них. И заметь, овца и баран не мои были — чужие. Попал я в немца, он шмякнулся на землю. А другой бросился «а меня и стал душить».