Выбрать главу

Высокий, какой-то весь качающийся на длинных ногах, как австралийская птица, с болезненно-бледным и хищным лицом, в идеальных чулках, в башмаках с идеальными бриллиантовыми пряжками, в несколько женственном камзоле с идеальными перламутровыми пуговицами, Панин представлял собой трагикомическую фигуру в роскошном парике с тремя распудренными и перевязанными ленточками косицами сзади, — типичный куртизан времен Людовика XIV.

Произошел следующий разговор:

Петр. Граф, вы делаете успехи.

Панин. Я прошу разъяснений, ваше величество.

Петр. Я говорил с наследником, цесаревичем Павлом, моим сыном и вашим воспитанником, я экзаменовал его. Этот плутишка знает все науки лучше, чем все мы, вместе взятые.

Панин. Благодарю вас, ваше величество.

Петр. Нет, это я позвал тебя, чтобы отблагодарить.

Петр сказал как-то слишком обыкновенно, каким-то неуловимо зловещим тоном, и Панин вздрогнул, потому что через несколько дней мятеж, а он — вождь Сената. Панин стоял и покачивался, растерянный, какой-то зеленоватый в утреннем свете, а Петр торжественным тоном, с официальной лаской заглядывая в глаза идеальному камергеру, прочитал все пункты подготовленного указа, перечисляя многочисленные заслуги графа как в России, так и на дипломатической службе в иностранных миссиях.

Вибрирующим голосом, пародируя самого себя, Петр прочитал последний пункт, из-за которого, собственно говоря, был составлен весь указ:

«За все сии неоценимые доселе заслуги император присваивает действительному тайному советнику, кавалеру, камергеру и сенатору графу Панину Н. И. настоящее высокое звание — капрала лейб-гвардии Измайловского полка».

Панин был ошарашен. Это было неслыханное оскорбление.

— За что… за что? — прошептал камергер, поправляя парик.

Петр объяснил:

— Полковник Измайловского полка — граф Кирилла Григорьевич Разумовский. Мне стало известно, что у вас — общие замыслы. Вы понимаете мою мысль? Я хочу, чтобы вы все действовали не поодиночке, а сообща. Так как всем подготовительным периодом руководит Разумовский, а вы, остальные, ходите у него в капралах, так я хочу, чтобы у вас был официальный капральский чин.

Трепещущий Панин заявил никаким голосом, что в таком случае он сбежит, эмигрирует, переселится в Швецию… и завтра же.

— Ну, только не завтра же! Ну, граф! — захохотал и подпрыгнул Петр. — Ведь у всех у вас замыслы! На этой скромненькой страничке — список всех вас, числом — сорок. Сегодня я арестую Пассека, он капитан и друг Орловых, и — распускает слухи! Слухач! Действуйте, дети! — сказал император. — Только посмотреть на ваши бабьи морды — какая красота! — Петр еще расхохотался, присел на табурет, закинул ногу на ногу и сказал в пространство: — Пошел вон!

Если Пассек подтвердит список, то все сорок офицеров лейб-гвардии, заговорщики и их вождь — Екатерина — уже мертвецы.

Император сказал: сегодня я арестую Пассека.

И Панин вышел вон, почти без сознания вскарабкался на подножку кареты, опустился на кожаное сиденье, наклоняясь всем корпусом вперед, чтобы не касаться затылком спинки сиденья, чтобы не растрепать парик и не уронить с него пудру.

Это впоследствии Панин приписывал себе командные роли в перевороте, на самом деле еще трое суток сенатора лихорадило. Сенат не знал, что делать, посылали посыльных, а он отмалчивался, никому ни слова не сказал про этот, как он впоследствии пышно выражался, «несколько неприятный разговор с ополоумевшим от страха государем». Только утром 28 июня лихорадка утряслась и Панин кое-как, втихомолку, окольными подстрекательствами, стал участвовать в перевороте.

Двадцать пятого июня в три часа дня, во вторник, император Петр явился собственной персоной на заседание Синода. Он не предупредил. Синод был занят обсуждением порядка церковной и ризничной описи Соловецкого монастыря.

Собрание Синода с некоторым неудовольствием следило за высокой фигурой Петра, который не соизволил даже снять головной убор — свою голштинскую треуголку, не соизволил даже снять свои желтые перчатки с крагами, так и шел предельно прусским шагом к кафедре, не оглядывался и не оглянулся на кресла, в которых разместилось тридцать четыре члена Синода; без всякого сопровождения, без секретарей, один, оставив около входа в здание Синода двух собак-волкодавов, которые все лаяли и лаяли, и лай был отчетливо слышен каждому, кто присутствовал в этом собрании, и каждый соображал по этому разноголосому лаю, что собак — две.

Петр не сказал никакого вступительного слова, ни к кому и никак не обратился, он все-таки снял одну перчатку и бросил ее на кафедру, потом из-за краги второй перчатки вынул листок, развернул, не поднимая лица, вчетверо сложенный листок гербовой государственной бумаги и сказал: