— Иди ты, дура старая…
— На Гордеевой младшенькой…
— Охренела?! Ну, точно из ума вышла! Да Гордей меня не только в зятья — он по одной улице со мной…
— (Спокойно, уверенно, без всяких воплей, воев и причитаний, подымаясь с колен.) Потому и говорю: выслушай. Спит? (Это обо мне.)
— Говори. Только — коротко.
— Коротко… Лады. Почему Гордей тебе горло готов перегрызть? Потому что весь Киев знает, что когда суздальцев резали, старшую Гордееву дочку, которая с мужем и сыночком маленьким в «Раю» жила, ты по-зверячему поял, плетью бил, и в Днепре утопил вместе с младенцем, с единственным внуком Гордеевым. И о том после сам пьяный хвастал. Так?
— Так.
— Лжа и поклёп.
— Ну ты, стара, даёшь! Ты-то здесь, на усадьбе сидела, а на том берегу я был. Я там все эти дела своими руками делал, своими глазами видел.
— Да плевать мне на твои ясные очи, внучек. Ты бабушку слушай. Твой батюшка Ратибор…
— С-сволота… Мог бы — ещё раз зарезал.
— Цыц. Дурень. Мозгов нет, а туда же. Ратибор с Гордеем побратались. Гордей обещал отцу твоему выдать за тебя свою дочку.
— Пьяные они были.
— Пле-е-евать. Крест целовали. Свидетели-доводчики есть. Вот ты и поехал за Днепр отцова побратима дочку да внука выручать. Ну, и пограбить маленько. Чтоб — как все. А поять-снасильничать ты её не мог, поскольку, как весь Киев знает, у тебя на девок и баб не встаёт. Только на сопляков-малолеток вроде этого (это — про меня).
— А я её не удом, я её топорищем.
— А вот про это, внучек, никто рассказать не сможет. А дальше все видели, как ты её из дома горящего вытащил.
— Выволок за косы.
— Спас от смерти лютой, огненной. А что за косы — так споткнулась, бедняжка, со страху. А у тебя вторая рука занята была — колыбельку с гордеевским внуком тащил. Ты чего его подхватил? Другие вон злато-серебро хватали. А ты люльку с младенцем.
— Да что под руку попало как крыша рушиться начала. Ловко у тебя получается… А дальше? Когда её в кровище, в рубахе разорванной — сиськи наружу — плетью к Днепру гнал?
— Что в рванье — так чтобы чужих глаз богатой да целой одеждой не приманивать. А плетью махал — так только для виду. Чтобы среди других не выделялась.
— Ну, а на пристани? Когда я её с этой колыской на шее в реку скинул? Тоже скажешь — спасал-выручал да помыть решил?
— А вот этого, Хотенеюшка, никто не видал. Из тех, кто ныне сказать может. А вот свидетели есть, и не один, которые на Святом Писании поклянутся, что ты в то время на другом конце мостков был. Помнишь, я тебе велела кафтан коричневый попроще одеть? Поверх броней твоих? Так кафтанов таких в ту ночь… не один ты был.
— Та-ак, баба Степанида… А как после рассказывал-хвастал? Это-то многие слышали.
— Ну, внучек, это и вообще — плюнуть и растереть. Время-то какое было — не похвастай ты суздальской кровью, тебя наши же и порвали бы. Дескать: не повязанный, не замаранный — переметнуться хочет.
— Да уж. Ну и здорова ты, бабушка Степанида. Ну и удумала.
— Да уж, удумала. Род наш Укоротичей спасать надо. Вывелся род почти начисто, обнищал, обезлюдел. Одна надежда на тебя. Где боярину чести и силы набраться, власти да богачества? — У стола княжьего. А Гордей в смоленских воеводах — из первых. Князь Ростислав его слушает. И тут мало Гордея убедить, что ты его внучка единственного спасти хотел. Не в суд идём. Мало чтобы он всякую вину с тебя снял в разумении своём. Надо чтобы он всему Киеву то показал. Да так, что бы никто и шепотнуть тайком не смел! А для этого — чтобы выдал за тебя свою младшенькую. Вот после этого приведёт он тебя к столу князя киевского, скажет: «се зять мой единственный. Он мне заместо сына». Тут и Ростислав вину за собой почувствует за ущемление наше. Князь нынешний — человек совестливый да богомольный — вотчинки отобранные отдаст, за сожжённые — серебра подкинет или скотинки, а то — ещё землицы да смердов. А тебе место возле себя даст, чтоб было тебе на прожитие безбедное.
Боярыня отошла к лавке напротив, присела, вздохнула тяжко:
— Надо внучек, надо. Я столько лет Укоротичей тяну, поднимаю. Столько сил да трудов положила. Столько всего перетерпела. Ещё с тех пор, как девкой-малолеткой нетронутой-нецелованой к старому Мономаху в постель впрыгнула. Причуды его стариковские ублажала да терпела. А когда меня, брюхатую, за деда твоего выдавали? А сколько я приняла, когда вся родня деда твоего меня гнобила да туркала? А как дед твой, на меня глядючи, за плётку хватался? — Только брюхом с семенем княжеским и оборонилася. А потом, когда дурней этих, у которых кроме гонора родового — ни ума, ни имения… Неужто всё в распыл пойдёт? Женись, Хотенеюшка, на Гордеевой — с лихвою вернём.