Выбрать главу

Как-то трудно ему сегодня дышалось. Ночь черна. Воздух словно уплотнен выползшими из-за леса тучами. Трепетно вспыхивают в черноте молнии, но гром еще не доносится. И слушал ли он баяниста, ловко выделывающего вариации на русские темы, или же басни в исполнении руководителя агитбригады Груздева, ему все думалось, все не шло из головы:

«А сосны-то засохли…»

Потом выступали подружки-частушечницы — продергивали лодырей, и он вместе со всеми смеялся, но тут же ловил себя на мысли:

«А сосны-то засохли…»

— Что это я? Ну засохли — и черт с ними! Значит, отжили. На дрова пойдут. Туда им и дорога. Только как же это, почти каждый день ездил мимо и не приметил, что они отжили, взяли свое от земли?..

Два дня назад он возвращался домой из райцентра, с сессии. Августовский день был сух, насыщен запахами твердеющего зерна, свежей соломы. За рулем сидел Костя. Они весело смеялись, вспоминая забавный случай, происшедший в дороге. Неожиданно Артем Кузьмич забеспокоился, заоглядывался и, распахнув дверцу, закричал что есть силы:

— Что вы, разбойники, делаете?!

Едва Костя остановил машину, как он выскочил и побежал назад, за канаву, где на повертке с большака к Журавлеву два мужичонка неторопливо разделывали топориками на плахи только что спиленные сосны.

— Я вот вам!..

Обычно уравновешенного и не охочего на бранное слово, его было не узнать.

Мужичонки струхнули, и тот, что помоложе, пустился было наутек, но, пробежав метров десять, остановился.

— Ах, разбойники! Ах, разбойники! Что вы наделали?

Артем Кузьмич то вскидывал, то опускал тяжелые руки, крутясь на месте и глядя на поверженные стволы.

Когда рубщики уяснили, в чем их обвиняют, они осмелели, и старший начал:

— Артем Кузьмич, так ведь сосны-то усохшие были…

— Как это усохшие?

— Э-э, давно уж. Третий год не то что шишку, и хвою-то не выбрасывали.

— Что ты врешь!

— Гляньте сами, как кора-то лупится.

Артем Кузьмич с недоверием осмотрел стволы, пни, подержал в руках хрупкие ветки с торчащими шишками, — и вдруг примолк, стих. Что-то беспомощное и жалкое появилось в его крупной фигуре. Стянул с головы картуз и утер тыльной стороной руки потный лоб.

— Знамо, жалко, Артем Кузьмич, да что делать-то? Отжили свое, отдежурили…

— Мы не своевольничаем, — заговорил и молодой. — Надо чем-то зерносушилку топить, вот Константин Андреевич и приказал.

Артем Кузьмич, не слушая, побрел по стерне дальше, к большаку, потом обернулся, и взгляд его скользнул не по земле, не на спиленные сосны, а туда, где еще совсем недавно наполнялись звоном их вершины — кудрявые головушки. Замер, что-то пробормотал и пошел в обход рубщиков к машине — шагом тяжелым, будто вязнущим. Сел на заднее сиденье, стараясь не видеть Костю, и до самого села не проронил ни слова…

На сцене — снова Груздев, вихляющийся, длинноволосый. Что он только не вытворяет — поет «под Утесова», исполняет райкинские миниатюры, выстукивает ногами ритмический вальс. Употел, откидывает назад волосы перенятым от эстрадников движением, и на поклоны выбегает по нескольку раз, церемонно раскланивается, прикладывая руку к сердцу, и глядит не на зрителей, а куда-то поверх голов, словно он выступает в огромном, многоярусном зале.

Зрители здесь не избалованы и хлопают дружно — рук не жалеют, думают, что все так и надо делать.

Артем Кузьмич глядит на упивающегося аплодисментами парня, а сам все неотступно думает о соснах. Привык он к ним и представить не может, что на повертке к Журавлеву теперь пусто — торчат только догнивающие пни.

Куда бы судьба ни забрасывала его, в какое бы время года он ни возвращался — по ним, по этим соснам, он узнавал свое Журавлево еще издали, за несколько километров. В двадцать первом году, намотавшийся по белу свету, исколесивший всю Украину, Кубань, израненный, в разбитых сапожищах и истрепанной шинелишке, он целую версту бежал к ним с холма и только тогда успокоился, когда вслушался в посвист ветра в их раскидистых вершинах — был этот посвист какой-то особенный, ни с чем не сравнимый.

«Как же это они?.. С чего бы?.. Сила, что ли, в корнях кончилась?..»

Во дворе, за занавесом, какая-то непонятная возня, пыхтение. Выскочил Кругликов и позвал мужиков из первых рядов «подсобить». Мальчишки повскакали с мест, им не терпится: что еще покажут? И вот торжественно сверкающий, черный, под стать этой обложенной тучами ночи, на дощатый настил выкатился клубный рояль.

Все очистили сцену, расселись по местам, только Кругликов еще суетился, хотел что-то объявить; смешался и указал на рояль рукой: сами, мол, услышите.

Рояль все больше завладевал вниманием присутствующих, притягивал к себе взгляды. И Нина, еще не выйдя на сцену, почувствовала эту настороженность, — от нее, и только от нее сейчас зависело: признают эти люди его своим, таким же близким и нужным, как хромка, как баян, проникнутся к нему любовью — или же разойдутся с ухмылочками, и какой-нибудь остряк бросит: «Большая натура, да дура!»

Нина вышла в простом черном платье и чуть растерянно улыбнулась сидящим в трех метрах от нее людям — загорелым, с буро-желтыми руками, спокойно лежащими на коленях.

Ничего не объявляя, она придвинула стул и мягко, напевно заиграла народные песни, точно повела слушателей с одного лужка на другой по причудливым мостикам, под которыми серебряно журчала вода. Песни были всем знакомые, были тут и еланские. Но вот в звуках послышалось озорничание — глаза у Нины на миг скосились в сторону слушателей, — и в этот необычный зал под куполом неба хлынула такая удаль частушечных наигрышей, с которыми местные гармонисты приходят на гуляние, что у всех дух перехватило: те же мелодии и не те! На гармошке такое ни в жизнь не выделать! Словно в село собрались все лучшие гармонисты с округи — и журавлевские, и Михайловские, а из Шерстней, и из Карева! Они перебивают друг друга, они состязаются, но не мешая, а как бы сплетая из лент разных цветов что-то яркое, праздничное. Это — ярмарка звуков! Это нарядная карусель, что закружила всех, понесла, и нет этому движению предела!..

Бум-бум!.. И Нина резко откинулась на спинку стула.

Загоревшиеся глаза устремлены на нее и еще чего-то ждут. Аплодисментов не было… Но все вдруг почему-то захохотали, закричали, размахивая руками, — и только после этого уже зааплодировали — дружно, долго.

— А теперь послушайте такое…

И зрители поняли: сейчас будет что-то совсем не похожее на то, что было прежде. Они поняли это по тому, как Нина стала строже лицом, как замерла с поднятыми над клавишами руками, точно выбирая, по которым из них вернее ударить.

Артем Кузьмич, как и многие, не знал, что это такое, но тоже насторожился и замер, а музыка сильными аккордами ударила его и точно прошла насквозь — по телу пробежали мурашки, ударила еще и еще раз, все с большей силой и беспощадностью, а потом напевно повела куда-то, завладев всем его существом. И радостно было подчиняться ей, радостно было сознавать, что после тех ударов все мелкое, незначительное осело, утонуло, а с низов, из глубин, неведомых тебе самому, стала подниматься высокими волнами та возвышающая человеческая сила, обладая которой ты обидчику своему, судье неправому кинешь в лицо слова презрения, а недруга давнего простишь, если только увидишь, что раскаяние его искреннее.