Выбрать главу

И грустней всего представить, какими глазами она, тогдашняя, глядела бы на них, сегодняшних. Истинный художник не имеет возраста, искусство омолаживает,- невозможно представить Рушеву погрузневшей теткой, уставшей от быта и неудач на службе. И еще невозможней – вообразить ее халтурящей на заказ, рисующей обложки в духе Вальехо к сборникам отечественной фантастики… Что вообще случилось с людьми за последние пятнадцать лет, да и за предыдущие пятнадцать? Каким грузом легли на них запойные, беспросветные, душные семидесятые, какими сумасшедшими иллюзиями отравили восьмидесятые, какой деградацией пригвоздили девяностые… и каково им, ровесникам Рушевой, из нынешней России оглядываться на нее? Ужас какой-то. Застыла в своем времени, как во льду; и если она сейчас смотрит на них откуда-то – на одноклассников, которых любила, на друзей по артековскому отряду, на бакинского мальчика, с которым переписывалась,- то смотрит, наверное, сквозь слезы.

Наде Рушевой никогда не будет пятьдесят лет. Она умерла 6 марта 1969 года от кровоизлияния в мозг – лопнул аневризм, о котором никто не подозревал. Накануне она вместе с отцом вернулась из Ленинграда, где о ней сняли последний в ее жизни документальный сюжет для фильма «Рядом с Пушкиным». Съемочная группа была поражена тем, как безропотно она работала, охотно повторяла рисунки для дублей, а когда ей явилась счастливая мысль порисовать прутиком на лицейском снегу – повторила и это, чтобы переснять эпизод при лучшем освещении. В этом ребенке, с пятилетнего возраста окруженном всеобщим восхищением, не было и тени звездности – артековцы до сих пор вспоминают, с каким воодушевлением выполняла она свое общественное поручение (иллюстрировала стенгазеты). Она рисовала по первой просьбе, без малейшего усилия – друзьям на память, литераторам на заказ; «Юность» просила проиллюстрировать молодежную повесть – она приносила сто картинок вместо двадцати… Письма ее к другу Алику, напечатанные той же «Юностью» через десять лет после ее смерти, были одним из самых сильных читательских впечатлений моего отрочества. В них нельзя было не влюбиться. Письма, надо сказать, вообще писать трудно. Как и дневники. Не любоваться собой в письме – да вдобавок если ты вундеркинд – задача трудновыполнимая; рушевские послания к бакинцу-ровеснику были до такой степени обаятельны, нежны и, главное, органичны, что в исключительную одаренность их автора верилось сразу.

Для меня они, может быть, и служат сегодня главным доказательством ее гениальности; само слово «гениальность» применительно к ней первым употребил ее учитель, скульптор-анималист Ватагин. Грех сказать, но собственно рисунки Рушевой меня сегодня впечатляют не в пример меньше, чем ее письма, фотографии, записанные разговоры, кинохроника… Когда-то это все действовало неотразимо; сегодня – то ли оптика неумолимо изменилась под действием все того же поганого нашего времени, то ли сам я испортился, но ни знаменитые иллюстрации к «Мастеру», ни балетный, ни пушкинский циклы уже не завораживают. Вероятнее всего, Надя Рушева и сама – росла и развивалась она стремительно – сегодня со сладким стыдом глядела бы на эти работы; достоинства их очевидны – легкость, точность, бердслеевское сочетание импровизационности и расчета,- и все-таки в них много детского, шестидесятнического, романтического. Она еще много раз успела бы стать другой. Известно, в какой восторг пришла Елена Сергеевна Булгакова, увидев ее рисунки к заветному роману: «Какое очарование, и совсем нет секса»… Секса действительно нет, хотя есть несомненная подростковая чувственность, угловатое очарование; иногда сквозь все это пробивается безжалостность истинного мастера – и тогда видно, каким художником Рушева могла и должна была стать. Ей долго и мучительно пришлось бы изживать свое «вечное детство»; ей еще только предстояло из подростка-гения превратиться в большого трагического художника (хотя гармония личности, чистота и веселость могли помочь ей на этом пути). Мы, может быть, потому так и любим Надю Рушеву, что ей так и не суждено было стать взрослой: осталось незамутненное очарование юности, так дивно совпавшее с шестидесятыми годами. Это на сегодняшний вкус многое глядится пошлостью даже и в булгаковском романе; это сегодня искренне изумляешься тому, как могла Рушева – девочка с врожденным художественным вкусом – взахлеб восхищаться «Войной и миром» Сергея Бондарчука и стихами Евгения Евтушенко. Время было такое. Вне этого времени и Бондарчук, и Евтушенко, и запоздало опубликованный Булгаков выглядят куда беспомощней; но они из этого времени вышли и пошли дальше (включая Булгакова, в котором тоже акценты сместились) – а Надя Рушева осталась там навсегда. Тут не знаешь, жалеть или завидовать,- честнее всего просто заплакать.

Вундеркинд, вообще говоря,- советское явление: их тут любили, пестовали, ими занимались всерьез, они служили предметом национальной гордости и доказательством торжества нашей педагогической науки. Многим из них ломали жизнь (как той же Нике Турбиной – которая, впрочем, с самого начала была девочкой болезненной, капризной и изломанной, в отличие от моцартиански гармоничных Коли Дмитриева, Нади Рушевой и Дато Крацашвили – трех молодых художников, погибших в семнадцать лет). Другие благополучно вырастали и становились никем. Единицы превращались в серьезных, замечательных мастеров: Коля Бурляев, сыгравший Ивана в «Ивановом детстве» и Николку в «Андрее Рублеве», Владимир Леви, в десятилетнем возрасте изумлявший профессоров недетскими рисунками, стихами и парадоксами… С одной стороны, советская среда делала все, чтобы талантливого ребенка удавить: в тогдашней школе чертовски трудно было жить тому, кто хоть чем-то выделялся из массы. Неважно – очками, толщиной или гениальностью. (На этом, кстати, многие толстые и очкастые дети, лишенные от рождения каких-либо талантов, но воспитанные тоталитарной травлей, выросли очень приличными, а часто и талантливыми людьми: избранников всегда потравливают, но иногда срабатывает и обратная зависимость – у травимого прорезается дар.) Однако с другой-то стороны, к услугам отечественного вундеркинда была масса кружков, детских олимпиад по литературе и математике, в его распоряжении был Артек, куда обязательно отправляли самых талантливых… Так что становлению гения помогали с двух сторон, кнутом и пряником.

В случае Рушевой, впрочем, все обстояло гармонично: она до такой степени легко вписывалась в коллектив, что одноклассники в ее последней школе, где она заканчивала десятый класс, и не подозревали, что она представляет собою что-то выдающееся. Иногда, когда надо было оформить школьный вечер, к ней обращались, и она безотказно рисовала,- но мало ли кто хорошо рисует. Правда, по-настоящему расцвела она только в Артеке: ей было четырнадцать, там начались первые влюбленности и первые настоящие дружбы, а главное – там вокруг была среда таких же, как она. Телемская обитель. Эти дни, писала она, «сияют». Но и то сказать – вся атмосфера несчастного, пресловутого, трижды проклятого Советского Союза, как ни говори, в шестидесятые годы очень располагала к формированию гениев; Надя Рушева была последней, запоздавшей шестидесятницей,- с ее смертью все и кончилось. Иллюзии вообще плодотворны; разумеется, у Нади Рушевой было не самое радостное мировосприятие (это и по рисункам видно), но радоваться, дружить, расцветать под любящим взглядом – все это ей было дано, и это немало.

Не так уж важно, собственно, как она рисовала,- важно, что у нее был подлинный характер гения, легкий, покладистый и переменчивый. Она едва ли что-нибудь понимала в чехословацких событиях и в удушении «оттепели», поскольку была классическим советским ребенком, только очень умным; и тем не менее в письмах она упорно называла шестьдесят восьмой год тяжелым, не желая и не умея ничего объяснить, раздраженно добавляя: «Я никого не заставляю думать так же». У нее была идеальная интуиция, музыкальное чувство истории, способность легко и органично входить в любую эпоху – от античной до пушкинской; и пусть графика у нее во всех отношениях книжная (она и поступать собиралась в полиграфический, на отделение книжной графики) – от умного подростка другого не требуется. В любом случае это нечто большее, чем стилизация: это еще и необыкновенная… ну, какое тут слово употребить, чтобы не впасть в слащавость? Скажи «чистота», «хрупкость» – все будет как из советского буклета к выставке; Новелла Матвеева, от чьих песен сладкие слезы закипают в горле, сказала мне как-то, что больше всего ненавидит три слова – «чистота», «доброта» и «пронзительность». Нельзя умиляться рисункам Рушевой – вроде бы и книжным, и чистым, и хрупким, и романтичным… и в то же время отчаянным и страстным – и всегда трагическим, потому что в каждом из них, даже самом небрежном, видна истовость служения. Она ничего другого не могла и не хотела делать – только искусство; она только о нем и думает, и главные события в ее жизни – новые песни Высоцкого, новые фильмы, поездка на Мойку, 12… Видно, как в этом ребенке горит и мечется пламя необычайной чистоты и силы; и можно догадаться, каково бы ей пришлось, проживи она еще хоть три года.