Выбрать главу

Вот вышла занятная книжка Сергея Кара-Мурзы «Евреи, диссиденты и еврокоммунизм»: читать ее слабовольным людям не рекомендуется, но любителям причудливых ходов мысли, фанатам идейной борьбы она доставит несколько приятных минут. Там Кара-Мурза задается довольно забавным вопросом: почему и Солженицын, и Шафаревич, патентованные русофилы, оказались тем не менее антисоветчиками? Что удержало их от того, чтобы, подобно Алексею Н. Толстому или Дмитрию Дудко, благословить советский вариант России как наиболее жизнеспособный? Что их не устраивало?

И автор отвечает, причем не без остроумия: упразднение сословий – вот что им не нравилось. Крах элиты. Советская ненависть к аристократии. Им хотелось на Олимпе восседать и оттуда судьбами рулить, а тут в искусство и науку потоком хлынули простолюдины. Что ж это за государство – без сословий и привилегий? Неправильно…

Не знаю, насколько точно реконструирует Кара-Мурза мотивы поведения Солженицына или Шафаревича, но что он точно уловил водораздел, по которому славянофилы делятся на «красных» и «белых», тут у меня сомнения нет.

Советский проект создал советскую интеллигенцию – интеллигенцию с чистого листа, с первого поколения; эти потомки красных директоров, пролетарские дети, начавшие читать книжки, на себе почувствовали всю трагедию чеховского выбора. Происхождение подкачало, зато талантов, ума, сил – больше, чем у иного аристократа. Между тем в аристократический (американский, европейский, собственный недорезанный) круг никогда не пустят. Вот тут и крутись. Огромен был процент самоубийств среди этой интеллигенции, а сколько ее представителей доблестно спивалось!

Я хорошо понимаю свою ностальгию по СССР, который ненавидел всеми фибрами души, когда в нем жил. Это была империя тайного блуда, неотступного страха, тотальной лжи, извращеннейших издевательств друг над другом, империя смрадная, где такому, как я, шагу было не ступить,- но она моя генетически, и это сильнее меня. Мне случалось попадать в компании молодых антисоветчиков, с их циничными презрительными ухмылками, с их фамильной мебелью и бабушками, обучавшимися за границей (кстати, среди деток советской элиты тоже хватало юных циников). Все эти «надменные мальчики», как называла их Нонна Слепакова, имели моральное право ненавидеть все советское – ведь у них отняли заводик, именьице, доходный дом… Поразительно много уцелело этой публики – Сталин перед дворянами благоговел, он гораздо интенсивнее уничтожал классово близких парвеню. И сказать по правде – мне не нравились эти компании. Я и любил их, и ненавидел. Любил – потому что они жили легко и красиво и сами были таковы и не разило от них потом честного труда. Ненавидел – потому что привилегиями и преимуществами, доставшимися задаром, они распоряжались на редкость бездарно, а демократизма предков не было у них и в помине. Мой роман с девушкой из дворянской фамилии закончился бурным разрывом – именно по идеологическим причинам: очень уж мне претил сам дух этого семейства… а между тем я отлично знал, что девушка ни в чем не виновата. Классы – против этого не попрешь.

Кстати, Чехов, по-моему, ненавидел бы дворян, пошедших в революцию; он не дожил до этого феномена, но явно увидел бы в нем желание распространить собственную гибель – на весь мир, собственную гниль и вырождение – на все человечество. Именно по этой тайной причине, думаю, приветствовал революцию Блок: в нем самом была трещина, заставлявшая его радоваться любому краху или катаклизму, будь то землетрясение или Октябрьский переворот. «Есть еще океан!» Не так обидно гибнуть и вырождаться в компании всего человечества. Чехов, так любивший душевное здоровье, терпеть не мог декадентского культа смерти и игр со смертью: видимо, потому, что сам был болен всерьез. Точно так же не любил он и эстетов – потому что понимал больше этих эстетов, да только стоило ему это понимание подороже.

Вот почему после долгой и бурной читательской биографии к началу XXI века стал я любить доселе чужого мне Чехова. Ведь это все про меня, промежуточную во всех отношениях фигуру,- советского интеллигента, многое прочитавшего, долго себя воспитывавшего и волею судеб оказавшегося в стране, где все эти добродетели не имеют никакой цены.

Мы сострадали Лаевским, а победили фон Корены. Мы сочувствовали Раневским и ненавидели их, а победили Лопахины. Что нам теперь делать?

Чехов на этот вопрос исчерпывающе ответил в 1904 году. Нам предстоит найти другой ответ.

2004 год

Дмитрий Быков

Море от Дюма

ЮБИЛЕЙ. 24 июля 2003 года исполнилось 200 лет со дня рождения самого известного французского писателя всех времен. О вкусах, знамо, не спорят – иные назвали бы Флобера, иные – Мопассана, и есть даже такие, что выберут Пруста. Но известность – вещь объективная, измеряется суммарными тиражами. По этому критерию самым популярным русским писателем является Ленин, китайским – Мао Цзэдун, а у французов, чьи лидеры обделены литературным талантом,- Александр Дюма-отец, чья полная библиография насчитывает около 700 названий (не считая газетных статей общим числом тысяч в пять), а тиражи по всему миру перевалили за полмиллиарда.

Скажу больше: из всех французов, включая Наполеона,- Дюма больше всего значил для России. Его почитали тут едва ли не больше, чем на родине (где снобы, составлявшие литературную и театральную элиту, относились к нему с порядочным и небезосновательным скепсисом). Он проехал всю Россию и пришел от нее в ужасный восторг, а точнее – в восторженный ужас; чувство это было взаимно. В семидесятые годы уже нашего века «макулатурный Дюма» был пределом мечтаний русских школьников; тогда, если помните, самые интересные книжки – По, Дрюон, наш герой – обменивались на макулатуру, чтобы забить в советское подсознание подспудную аналогию – мол, все интересное чтение на самом деле чистый мусор… Вышло наоборот: макулатура в сознании советского человека стала сверхценностью, на нее лег отсвет блистательной эпохи, о которой писали Голоны и Дюма.

В советские времена он, в общем, протаскивался сюда контрабандой. По всем меркам он мало годился в кумиры читающей молодежи, и в тридцатые Дюма-пэра почти не издавали. Тогда возобладало другое, марксистское представление об историческом романе,- чтоб народный вождь, движение масс, с отвращением написанные сцены из жизни царского дома… в строго ограниченном количестве, дабы читатель не соблазнился прогнившей роскошью… Главное – это развитие производительных сил, производственных отношений и народного самосознания. Так самый интересный на свете жанр (который, кстати, изобрел именно Дюма) превратился в скуловоротнейший, и пошли чередой писанные ужасным языком советские эпосы про государей, собирателей всея Руси, и про крестьянские восстания с их ядреными вождями. Историческая проза долго еще была образцом занудства и насилия над языком, не стал исключением и толстовский «Петр Первый». Авантюрный роман ушел в прошлое, и некоторое послабление для Дюма было сделано лишь после войны, когда массовым тиражом в новом переводе вышли «Три мушкетера». Эта книжка и поныне хранится у меня дома: мраморная обложка, в голубом овале три всадника. Затрепанная – жуть. Дюма стал разрешен потому, что воспитывал храбрость и воинскую доблесть. Страна поняла, что войны выигрываются не идейно подкованными скопцами, а жизнелюбами и авантюристами, людьми действия.

«Господа, вы ввязываетесь в скверную историю и будете изрешечены пулями! Двумя угостим вас мы, и столько же вы получите из подвала!»

Прямо «Дом Павлова».

«Герои Жорж Санд думают, мои – действуют»,- защищался Дюма от упреков в том, что Жорж Санд, мол, глубже, а он все скачет по верхам. Естественно, в предисловиях писали об ошибках Дюма, который недооценивал роль народа в истории… Но кто ж тут когда читал предисловия да и кто воспринимал эту прозу как историческую? Анри Четвертый из «Королевы Марго», Шико из «Сорока пяти», жуткий Мордаунт из «Двадцати лет спустя» – были здесь и сейчас, не говоря о великолепной четверке, с которой имя Дюма связано теперь навеки.

Мама моя в средней школе в сочинении на свободную тему «Как я представляю героя нашего времени» написала, что самый лучший, самый современный и нужный герой – это д'Артаньян; «Трех мушкетеров» она к тому времени знала наизусть и учила по ним французский язык. Было ей лет двенадцать. За сочинение ей поставили четверку, поскольку были у нас и более актуальные тут герои, чем всякий д'Артаньян; но она от любимца не отказалась и меня воспитала в том же духе. «Три мушкетера» были второй в жизни книгой, от которой я физически не мог оторваться – в школу таскал, под партой читал (первой была случайно прочитанная лет в восемь «Попытка к бегству» братьев Стругацких). Недавно, увидев у дочери на столе все тех же четырежды перечитанных «Мушкетеров» вместо положенных по программе «Детства, отрочества, юности», я понял, что ребенок на правильном пути.