— Черт, а не баба, говорю! — клюнул на подначку Тихоничкин. — А когда познакомились — обходительная была, ласковая. Я только с действительной возвратился, и хотя двадцать два уже стукнуло, а по женской части сосунком еще был. Вот она и взялась меня обхаживать. Я и растворился.
Засомневавшись, — слушают ли его? — Тихоничкин сделал паузу. Комарников, чувствуя, как тому хочется облегчить душу, негромко сказал.
— Говори, Максим, говори.
И Тихоничкин продолжал.
— Поженились. Флигелек у одного индуза — индивидуального застройщика, — значит, сняли. Живем. Она на свой медпункт ходит, а я над учебниками корплю, к экзаменам готовлюсь. И домашнее хозяйство веду. Придет с работы — полный сервис! Приляжем после обеда, она и заведет: «Умный ты у меня, Максимушка, дельный. В институт поступишь, инженером станешь. Хорошо это, соколик мой, да уж больно ждать долго. Считай, шесть лет. А на что жить будем? На мои шестьдесят рублей да на твою стипендию? Лишь за эту конуру двадцать в месяц отвалить надо. А еще прохарчиться, одеться… И будем мы в лучшие наши годы нищенствовать. А разве это жизнь, когда нужда?» «Что же делать? — говорю. — Потерпим». А она, мой Бриллиант-Аметист: «Есть выход». «Какой?» — спрашиваю. «Найти хорошую работу, такую, чтоб и заработок был и на жилплощадь можно было рассчитывать». Уговорила. Пошел на «Первомайку», За первый месяц две сотни заколотил, за второй — три… Через полгода — ордер на квартиру. Отдельную. Двухкомнатную. Со всеми удобствами. И тут она… — Тихоничкин шумно вобрал воздух, задержал дыхание, прорычал. — Р-развернулась… — Помолчав, заговорил медленней, глуше. — И пошло-поехало: гарнитуры, гарнитурчики, гардины, занавесочки, ковры, дорожки… Когда квартиру забила так, что и повернуться стало негде, наряжаться принялась. А это дело такое: если начала — по доброй воле до гробовой доски не остановится. Сколько не зарабатываю — все, как в прорву. Делаю намеки: пора, мол, и честь знать — огрызается и с такой ненавистью на меня смотрит, словно я преступник какой. Потом заметил: стыдно ей перед своими знакомыми и подружками, что муж у нее простой шахтер. Встретим кого-нибудь из них, она и начинает: «Мой Максим Мартыныч покоя не дает — пойду в институт. Пойду да пойду. Уж и не знаю, чем ему не нравится быть его величеством Рабочим классом?» Поет она эдак и мне подмаргивает, мол, подыгрывай. В добрую минуту сказал ей: «А что, Агния, может, и в самом деле за учебники засесть?» Заюлила. Вижу: и хочется ей инженершей стать, и заработок мой потерять боязно. Понял: нужен я ей как добытчик. И только. Нет у нее никаких чувств ко мне и не было. Потому и фамилию мою не взяла, свою, девичью, оставила — Бриллиантова! Хотел концы рубить, да поздно: две веревочки связали нас — Сергей и Виктор. Решил ради них терпеть. Попивать начал. Дальше — больше. А с ее стороны никаких протестов и даже содействие: спирт с медпункта приносит и на цитрусовых корочках настаивает. Сперва думал: не хочет, чтоб деньги на водку транжирил. Потом люди надоумили…
Тихоничкин заворочался, посопел и затих.
— Договаривай, раз начал, — толкнул локтем Чепель.
— Да тут и скрывать нечего: налево зад заносить начала, а чтоб муж не заметил, зенки спиртом ему заливала. Узнал — во всю под откос пошел. Теперь и остановиться рад бы — тормоза не держат. И зря ты, Филиппыч, перевоспитывать меня согласился. Не перевоспитаюсь я.
— Если бы захотел, перевоспитался бы.
— А ты знал, Филиппыч, хоть одного такого, который пожелал и бросил ее, проклятую?
— Одного знаю, — неуверенно, словно гадая, продолжать разговор или нет, начал Комарников. — Хорошо знаю, — видимо, решив все же рассказать о том, известном ему человеке, оживился он. — Когда освободили Донбасс, и семнадцати ему не было. Отца гестаповцы расстреляли. За саботаж: уголек для «Великой Германии» добывать отказался. Сестру в рабство угнали. Мать с горя умерла. А его соседи сберегли. Одним жил: отомстить фашистам. — Егор Филиппович тяжело задышал. Пересилив боль, заговорил снова. — Вернулись наши — сразу к военкому. Воспользовался тем, что после оккупации никаких документов не сохранилось, прибавил два года и — на фронт. Добровольцем. Через три месяца — передовая и на ней чуть не до Дня Победы. С перерывами, конечно. На текущие и капитальные ремонты.
Нога опять напоминала о себе, и Комарников умолк. Но его не торопили, ждали.
— Парень в разведке служил, — раздумчиво, как о самом дорогом для себя, продолжал Комарников. — Все время на «передке». Кроме ста граммов законных, наркомовских, и добавка ему перепадала частенько — то шнапс трофейный, то ром. Короче, пристрастился солдат к зелью. А когда возвратился домой, поступил на шахту, — и вообще закуролесил: зарабатывал хорошо, присмотреть за ним некому было, а охотников пображничать за чужой счет всегда хватало.