Щенок вдруг успокоился и принялся неистово лизать Никиткино мокрое от слез лицо. Как будто насухо хотел слизать несправедливую мальчишескую боль. И Никитка, радостно засмеявшись, чмокнул кутенка в нос.
— Дон, Донушка, ты пришел, ты вернулся ко мне!
Красный ливень
Хирургам г. Сорочинска посвящается
…Протопали лошади, лошади,
неизвестно к какому концу
унося седоков.
I
Ванька сидел на земле у могильного взгорка, плакал навзрыд. Взахлеб. Сиротливо жалобился: «Вам хорошо, вы вдвоем, а пошто меня одного оставили? Аль не сын я вам? Бросили, как кутька-сосунка, вертись, как могешь.
Степку еще при вас забрили на войну с колбасниками, так с того дня ни слуху ни духу. Сгинул брательник. А был бы он в дому, разве б меня забижали? Охочие все по холке дать сироте. Ты вот сейчас спытайся дать мне маклашек — я тебе такие салазки загну, век помнить будешь».
Размахивая рукой, доказывал Ванька свою силу дубовому кресту. По кресту — ножичком — буквы резные — «Тимофей и Анна Березины» и чуть ниже «Спите с миром».
Ванька перестал плакать. Вытер тыльной стороной ладони мокрые глаза. Достал из внутреннего кармана чекушку казенки, ударом о дно ловко вышиб пробку, вздохнул судорожно, глядя на крест, и, поднеся ко рту, запрокинул бутылку. Торопливо забулькало.
«Коды вы с матушкой сорвались с кручи, лошадь тоже убилась вусмерть. Опосля ваших похорон приходит, значить, твой кум Никодим и байт: отдавай за лошадь коровенку, я и так, мол, тобе уступку немалую делаю. Ну, я с ним рассчитался. Живность-то его была, будь она неладна».
Ванька неожиданно икнул и стал поспешно шарить глазами вокруг. Сорвал махонький кустик белесой полыни, стал, давясь, жевать, забивая привкус неприятной отрыжки. Морщась, сплюнул зеленоватую жеванку и, вытирая рот рукавом пиджака, продолжил невнятно: «Башмака и овец проел, а одну ярку уперли, так что хозяйства у меня таперыча нетуть». — Хмыкнул безрадостно, что «ничего у него нетуть», и опять приник к бутылке.
Поджав губы, закачал головой: «Вы не думайте, что я забражничал, мне магарыч лавочник поставил за то, что я у него картоху окучивал».
Остаток в бутылке нетвердой рукой поставил под крест: «Это тебе, тять, выпьешь за нас со Степкой. А можа, он уже с тобой, так вдвоем и посидите, выпьете за жисть нашу бякову. Сейчас по всей России релюция прет, это чтоб всем было поровну». Чего поровну — Ванька так и не разъяснил, да он и сам забыл, о чем вел речь.
Посмотрел помутившимся оком на крест, пошамкал безмолвно губами, читая заученную наизусть надпись, дословно собираясь рассказать о чем-то тайном, сокровенном, воровато огляделся окрест.
«Леха Гончаренко, ну, который солдатом был, — шепотом, пьяно покачиваясь корпусом, сообщал он в комель креста, — манит меня в Сороку, к Ивану Коновалову в красный отряд, могет быть, завтра и пойдем. А могет, и не завтра, могет быть, вскорости. Леха скажет».
Пьяные мысли скакали вразброд, и Ванька, гоняясь за ними, захихикал. «Авдеев грозился мне башку оторвать за то, что я его Надьку споганил, ее подстилают все, кому не лень, а меня виноватить вздумал». — Парень вдруг отрезвело и неистово стал махать щепотью, бросая на грудь святой крест: «О чем это я, чур меня, чур меня…»
Горько вздохнул: «Степка так и не ведает, что вы вусмерть расшиблись, да, не ведает».
Взял недопитую бутылку и просительно обратился к кресту: «Глотну я еще, тять, что-то все вокруг шиворот-навыворот, и прогала не видно».
Ванька пьет — и мгновенно хмелеет, становится сонным и неловким. Он негнущимися пальцами пытается скрутить самокрутку но табак сыплется на землю. Он досадливо и неловко засовывает брикетик в карман и пытается встать. Но вдруг вспоминает, что носит отцовы яловые сапоги и братов праздничный картуз, начинает пьяно кланяться могиле: «Завсегда одеваю маманькину косоворотку, что маманька сшила…» Он вдруг умолкает, ему кажется все это мелким и ничтожным, машет рукой и, покачиваясь, уходит с кладбища.
«Вы отдыхайте, родные, а я к вам завсегда приду», — обернувшись, говорит он, хотя сам не верит в это. И очумело бредет к большаку.
Солнцем до холстяного цвета выбелено небо. Чертят замысловатые фигуры стремительные стрижи, но еще звенит где-то в самой бездонной верхотуре, словно привязанный, крохотуля жаворонок. И торопливо, словно наперегонки, бегут обочь дороги, аж до самого пруда, ватажкой молоденькие тополя. А там, далеко, за окоемом степи, по холмам и взгоркам отсверкивает живым серебром волнующаяся под слепким солнцем ковыль-трава. Тишь и вялая истома господствуют по всей степи. Душно, как перед грозой.