Лутошкин смолк и, словно пытаясь припомнить, к чему все это он говорит, потер лоб. Потом протянул обе руки к Бурмину.
— Аристарх Сергеевич! Не берите от меня Лесть. Не отправляйте ее в завод. Не делайте этого.
Бурмин молчал и поглаживал бороду.
— Аристарх Сергеевич! Вы не знаете, что это за кобыла, какое это сердце! Эта не обманет. Не берите ее от меня… Я согласен без жалования служить вам. Оставьте ее.
Под усами Бурмина шевельнулась еле заметная удовлетворенная улыбка. Он думал о законах наследственности. Он вспоминал об отдаленном предке Лутошкина — Семене Мочалкине, сподвижнике графа Алексея Григорьевича Орлова-Чесменского.
И сказал:
— Все, что вы говорите, Олимп Иванович, весьма знаменательно. Ваше окончательное решение в ответ на мое предложение поступить в мой завод старшим наездником вы сообщите мне по телеграфу не позднее первого. Возьмите деньги на отправку кобылы. Я надеюсь, что мы вернемся к этому разговору, повторяю, весьма знаменательному, у меня в имении.
…Путь от Лоскутной до Башиловки был для Лутошкина долог, как болезнь. На Башиловке его ждали Филипп, Васька, Павел и серая Лесть…
У Тверской заставы он неожиданно приказал извозчику повернуть обратно и сказал адрес Сафир.
9
Жизнь огромного имения Бурмина вращалась вокруг одного стержня — конного завода. Вздыбленные кони над конюшней были видны издалека с большой дороги. Для крестьян двух соседних деревушек выхоленные рысаки, запряженные в рабочие качалки с высокими колесами, американская упряжь без дуги и хомута были привычным зрелищем, и ребята играли здесь не просто в лошадки, а в «наездники и прызы», а взрослые в разговорах часто употребляли слова, занесенные с конного завода: сварливых и непокорных баб называли «отбойными», беременных — «жерёбыми», гулянки — «выводкой» и т. п. В самом имении людей как бы и не существовало! Были лошади. Были жеребцы, кобылы, жеребята, качалки, американки, оберчеки, вожжи, хлысты, манеж и конюшни, овес и сено, курбы, шпаты, засечки и другие лошадиные болезни; был ветеринар, наездники, конюхи, кузнецы, шорники, кучера и заезжие барышники, и над всем этим из большого белого дома на берегу пруда — воля одного человека: она проникала собой все, все подчиняла себе, на все накладывала свою печать. День начинался лошадью, ею и кончался. И ночью, в снах, опять оживали в причудливых образах лошади. Над сонными службами, над ночным храпом людских, над задремавшим ночным караульным и сторожевыми псами, над главным входом в конюшни дыбились черные тела скакунов, освещенные ярким фонарем. И лишь соскучившийся пес иногда, задрав вверх морду, начинал на них лаять надрывистым, безнадежным лаем…