“Ницше был лишь человеком... ”
И наперекор тому.
Не представлять Ницше именно “человеком".
Он говорил:
"Но куда в конце концов впадают потоки всего того, что есть великого и возвышенного в человеке? Нет ли океана для этих бурных рек? — Стань этим океаном: тогда он будет” (фрагмент 1880-81).
Еще лучше, чем образ Dionysos philosophos, образ потерявшегося в океане человека и голое требование “Стань этим океаном” обозначают опыт и крайность, к которой он устремлен.
В опыте не может быть ограниченного существования. В опыте человек ничем не отличается от других людей: в нем теряется то, что бурлит в других. Но столь простое предписание “Стань этим океаном", будучи связанным с крайностью, обращает человека и множеством людей, и пустыней. В этом выражается и уточняется смысл сообщества. Мне по силам ответствовать желанию Ницше, когда я говорю о сообществе, которое не имеет иного объекта, кроме опыта (но обозначая это сообщество, я говорю о "пустыне?" ).
Чтобы дать почувствовать расстояние, разделяющее “пустыню” и современного человека, с его какофонией глупостей (вроде науки, идеологии, самодовольной насмешливости, прогресса, трогательной сентиментальности, веры в машины и в громкие слова — одним словом, разноголосицей и полным неведением чувства неизвестности), я скажу о “пустыне” так: это полнейшая отрешенность от забот “современного человека”, ибо в ней находит продолжение “человек древний”, которым правил порядок празднеств. К прошлому не вернуться: “человек-пустыня” переболел разложением “современного человека”, на нем места живого нет, лишь следы недуга — они придают “пустыне” ее “пустынную” истину, а за ней простираются пепелища воспоминаний о Платоне, христианстве и, самое отвратительное, о современных идеях. Но между ним и неизвестностью не слышно даже писка идей: вот почему он похож на “древнего человека”, вселенной он владеет не посредством (якобы) разума, но посредством грезы.
Веселье “пустыни" и грезы, “пустыней” порождаемой.
“Как чудесно и неискушенно и в то же время как ужасно и иронично чувствую я себя со своим познанием по отношению ко всей полноте бытия! Я открыл для себя, что прежний человеческий и животный мир, да и вообще глубочайшая древность и прошлое всего ощутимого бытия продолжает во мне творить, любить, ненавидеть, завершать, — я внезапно пробудился среди этой грезы, но пробудился лишь к сознанию, что я именно грежу и должен впредь грезить... дабы не сорваться!’ (Ницше, “Веселая наука”) {Ф. Ницше. Ук. сом. Т. 1, с. 547—548. Пер. К. А. Свасьяна} .
Есть между миром и “пустыней” согласие всех сил, всех многочисленных возможностей безумной самоотдачи, жизненность танца.
Идея о том, что он стал грезой неизвестности (Бога, вселенной) является, кажется, той крайней точкой, которой достиг Ницше. В ней играет счастье быть, счастье утверждать, отказ быть всем, естественная жестокость и изобилие сил: вот он человек — вакхический философ.
Крайне трудно дать понять, как далека “пустыня”, в которой будет в конце концов звучать мой голос, исполненный этой малостью смысла: смыслом грезы.
Непрерывная постановка всего под вопрос не позволяет действовать раздельными операциями, обязывает высвобождать, насколько это возможно, выражение мысли из плана проекта, включать все в несколько предложений: тоску, решимость и даже поэтическую извращенность слов, без которой может показаться, что угнетение взяло верх.
Несмотря ни на что, доля поэзии ограничена — она связана с областью слов. Область внутреннего опыта включает в себя все возможное. И в том выражении, в которое опыт облекает себя, он по необходимости будет и тишиной и языком. Не по бессилию. Язык находится в его власти, у опыта есть сила поставить его на службу. Но есть в нем намеренная тишина, которая необходима не для утаивания, но для выражения с большей степенью отрешенности. Опыт не может быть сообщен, если связь тишины, скромности, расстояния не меняет тех, кем он играет.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
КАЗНЬ
I
Есть в божественных вещах столь великая прозрачность, что соскальзываешь в озаренную смехом глубину, исходя даже из самых смутных намерений.