“Вскоре ночь стала казаться ему мрачнее, ужаснее любой другой ночи, словно бы на самом деле она выскочила из зияющей раны не осмысляющей более себя мысли — мысли, которая по иронии судьбы стала объектом не мысли, а чего-то другого. Это была сама ночь. Ее наводняли творившие ее темь образы, и тело, преобразившись в демонический дух, стремилось представить их себе. Оно ничего не видело, но без тени удрученности обращало отсутствие видений крайней напряженностью своего взгляда. Глаз, непригодный для видения, принимал невероятные размеры, расширялся и расширялся, простираясь над горизонтом, впускал ночь в свое средоточие, превращая ее в зрачок. В этой пустоте мешались взгляд и объект взгляда. Мало того что этот ничего не видящий глаз воспринимал причину своего видения. Он ясно видел тот объект, что не давал ему видеть. Его собственный взгляд входил в него в виде образа в тот трагический момент, когда ясно было видно, что этот взгляд есть смерть всякого образа" (Морис Бланшо, “Фома Темный”).
“Никогда еще философия не выглядела более зыбкой, более драгоценной и более страстной, чем в то мгновение, когда существование Бога рассеялось в открытом рту зевнувшего Бергсона” (там же).
Помимо заметок к этому тому, только в романе "Фома Темный” заявлены настоятельные вопросы новой теологии (объектом которой является лишь неизвестность), хотя и там они еще остаются сокрытыми. Мне доводилось слышать, как автор — совершенно независимо от своей книги, устно, ни в чем не изменяя чувству сдержанности, вызывающему во мне жажду безмолвствовать в его присутствии, — устанавливал основания любой “духовной” жизни, которая не может
— не иметь своего принципа и цели в отсутствии спасения, в отказе от всякой надежды;
— не утверждать о внутреннем опыте, что он есть авторитет (но любой авторитет искупает себя);
— не быть самооспариванием и незнанием.
I.
БОГ
Бог, по слову Экхарта, вкушает себя. Возможно, но вкушает Он, мне кажется, ненависть к Самому Себе, с которой ничто здесь, в дольнем мире, не может сравниться (я мог бы сказать так: эта ненависть есть время, но это наводит на меня скуку. Зачем я буду говорить: время? я чувствую такую ненависть, когда плачу; я ничего не анализирую). Если бы только на миг Бог изменил своей ненависти, мир стал бы логичным, умопостигаемым, глупцы объяснили бы его (если бы Бог перестал себя ненавидеть, он стал бы таким, каким и видят его унылые глупцы: одряхлевшим, слабоумным, логичным). В сущности, человек лишен возможности говорить о Боге, поскольку в человеческой мысли Бог обязательно начинает соответствовать самому человеку — и именно в той мере, в какой человек обессилен, в какой он жаждет сна и мира. Когда говорят: “и все вещи признают Его своей причиной, своим принципом и целью”, — это значит: человек не может больше БЫТЬ, он просит милости, изнуренный, он бросает себя в упадке духа, как бросаются, валясь с ног от усталости, на кровать.
Бог ни в чем не находит ни отдохновения, ни пресыщения. Всякое существование пребывает под угрозой, а то и в ничто Его неутолимости. Мало того что Ему неведомо умиротворение, Богу неведомо знание (знание — это покой). Он не знает — равно как жаждет. И поскольку Он не знает, Он не знает Самого Себя. Если бы Он открылся Самому Себе, Ему следовало бы признать Себя Богом, но Он даже на миг не может допустить этого соглашения. Ему ведомо лишь Его ничто, вот почему Он убежденный атеист: иначе сей же час Он перестал бы быть Богом (если бы Он признал себя Богом, на месте Его жуткого отсутствия оказалось бы слабоумное, одуревшее присутствие).
Пугало в слезах
о умерший Бог
ввалившийся глаз
намокший ус
единственный зуб
о умерший Бог
о умерший Бог
Я же
я преследовал тебя
ненавистью
бездонной
и от ненависти я умирал
растаяв
словно облако.
На взлете разнузданных мыслей — алкающих отдаленных возможностей — тщетно было выставлять желание покоя. Ничто нельзя остановить, разве только на время. Петр захотел установить на горе Фавор кущи, дабы скрыть ревниво свет божественный. Однако поступь возжаждавшего радостного мира уже вела к Голгофе (к мрачному ветру, к изнеможению lamma sabachtani).