Выбрать главу

— Пойдем, Дэви!

* * *

— А вы знаете, — сказал доктор Куот за обедом, нарушив долгое, тягостное молчание, — а вы знаете, что мать Питера приходится внучатой племянницей очень знаменитому — э — идишному писателю?

Слово «идишный» он произнес как бы в кавычках, словно идиш был экзотическим древним языком, о котором мне, возможно, доводилось слышать, но извинительно было бы и не слышать.

Я покачал годовой. Редко когда я ощущал себя настолько не в своей тарелке. Пусть я уже жил на Вест-Энд-авеню, но на жилище Куотов я до сих пор смотрел глазами бронксовца, и все там было мне в диковинку.

Начать с того, что на стене, как раз над головой Питеровой мачехи, висела картина маслом — огромный портрет старика в голландской шапочке, с полуоткрытым ртом, из которого выглядывали редкие кривые зубы, и с прищуренными глазами, выражавшими раздражение присутствием бронксовского обрезанного жида в этом приличном доме. (Питер Куот, конечно, тоже был обрезанным, но обрезан он был иначе — по-манхэттенски.) Питерова мачеха сидела точно аршин проглотив, и на губах у нее периодически появлялась и исчезала — регулярно, как смена огней на светофоре, — запрограммированная улыбка. Рядом с ней сидела ее дочь — маленькая худощавая девочка с носом доктора Куота и прямой спиной своей матери. Наконец, во главе стола восседал сам доктор Куот, величественный, как император Адриан; он обедал в торжественном молчании. Рядом со мной сидел Питер, глаза которого, устремленные в тарелку, излучали пугающую враждебность. Нас обслуживала горничная, она же кухарка, блондинка в сером форменном платье, подававшая пищу с напуганным видом, — настоящая белая служанка.

И еще — еда: тонко нарезанная рыба — рыба, а не мясо (по-видимому, из уважения к моему кошерному воспитанию), — перевитая тонкими ломтиками бекона. Я не решился возражать, или отказаться от пищи, или хотя бы брать рыбу без бекона — я не мог этого сделать при императоре Адриане. Питеру-то, я уверен, есть бекон было так же привычно, как петрушку или каперсы. Я только, взяв пару кусочков рыбы, уже у себя на тарелке постарался отделить от них вилкой красно-белые полоски бекона, чтобы не так уж сильно согрешить.

И главное — молчание. Молчание! У нас дома молчание за столом всегда знаменовало скандал. А обычно все рта не закрывали, болтая то о прачечной, то о религии, то о новом фильме, то еще о чем-нибудь. А здесь бесконечное молчание было для меня мукой мученической. Я лихорадочно думал, что бы мне такое сказать и, того и гляди, сморозил бы какую-нибудь глупость, когда доктор Куот выручил меня, упомянув об этом идишном писателе.

— Может быть, вашим родителям это имя будет знакомо, — продолжал доктор Куот, произнося все звуки отчетливо и раздельно, как принято в хороших кварталах Манхэттена. — Менделей-Мохейр-Серафин. Спросите у них.

— Менделей-Мохейр-Серафин, — прохрипел я, плохо владея своим голосом. — Да, сэр, я спрошу.

Так мне был брошен якорь спасения. Не то чтобы такая тема, как существование неведомого мне идишного писателя, могла стать поводом для долгой и увлекательной беседы, но доктор Куот серьезно облегчил положение Питерова ультраеврейского друга, подобно тому как в наши дни люди, принимающие у себя негра, сообщают ему, что они восхищаются, скажем, Ральфом Эллисоном или судьей Тергудом Маршаллом. После упоминания об идишном писателе молчание возобновилось и длилось до тех пор, пока не подали кофе. Затем доктор Куот начал длинную тираду о вреде праздности и об обязанности мужчины зарабатывать себе на хлеб насущный. Когда он наконец сделал паузу, Питер сказал:

— Ладно, я решил пойти побеседовать с Гарри Голдхендлером.

Доктор Куот никак не отреагировал на эту реплику и подробно пересказал притчу о стрекозе и муравье. Воспользовавшись следующей паузой, Питер снова вставил:

— Я же сказал, что я пойду поговорить с Гарри Голдхендлером.

Доктор Куот склонил голову набок и поглядел на сына взглядом Адриана.

— Дай мне закончить, — сказал он, и именно это он и сделал. Он рассказал, как он мальчишкой продавал газеты и работал официантом в университетской столовой, мало-помалу приобретая жизненный опыт, который оказался ценнее любых сокровищ. Затем он вспомнил о сыновней уступчивости:

— Ты принял умное решение, сынок. Я уверен, что работа у мистера Голдхендлера принесет тебе больше удовлетворения, чем коллекционирование отказов из «Нью-Йоркера». Ведь это всего лишь скандальный журнальчик!

— Это очень серьезный журнал, папа, и я в него пробьюсь, — сказал Питер. — Я стану там постоянным автором.