Свет погас. Дудочка и барабан заиграли «Янки-Дудль». Но на этот раз музыка не подействовала на меня так, как на генеральной репетиции. На этот раз в этой мелодии мне слышались слова:
Когда взвился занавес, на сцене стоял хор «минитменов». Публика захлопала. Я взглянул на папу и маму в ложе; они гордо улыбались, глядя на меня, а Ли приветливо помахала рукой. Я внезапно подумал о том, как она, должно быть, страдала, когда узнала, что Моше Лев поехал в Южную Африку, ничего ей не написав. Каково и ей было получить такой ошарашивающий удар в солнечное сплетение! Но между нами была огромная разница. Она была отвергнутая влюбленная женщина. А я был просто наивный дурак, который сам напросился, чтобы его щелкнули по носу.
Спектакль имел триумфальный успех. Мои шутки вызывали неизменный смех; канкан, исполненный ансамблем с волосатыми ногами, был встречен бурей аплодисментов. Сама Дорси, совершенно не понявшая, какой она нанесла мне удар, хохотала до коликов. Когда опустился последний занавес, зрители долго аплодировали, хотя никто не вызывал автора, кроме зычного женского голоса из той ложи, где сидели папа, мама и Ли. Когда я в смущении поднял голову, я увидел, что Ли уговаривает маму замолчать.
Этот вечер связан для меня с еще одним воспоминанием, которое преследует меня по сей день, поэтому я должен о нем рассказать. После представления, когда в зале убирали стулья, чтобы освободить место для танцев, Дорси, конечно, опять пошла попудрить нос. Я стоял у стенки, выслушивая со всех сторон комплименты. В этот момент мимо меня с рассеянным видом прошла Киска Ольбаум.
— Привет, Киска. Потанцуем?
— Никак не могу найти Монни, — сказала она. — Только что он был здесь. Ты его не видел?
— Да куда он денется? Неужели ты не хочешь станцевать с автором?
— Ну ладно, — сказала она. — Но где же Монни?
Я обнял ее и повел танцевать. Она безжизненно кружилась в такт музыке, все время вертя головой и приговаривая:
— Ну куда он мог пропасть?
— Тебе понравился капустник? — спросил я.
— Монни сказал, что он напишет о нем хорошую рецензию. Ну куда он… А, вот он! Монни!
Она оторвалась от меня, метнулась к Биберману и бросилась ему в объятия. Они протанцевали мимо меня. Она смотрела на него, и в ее глазах сверкал свет любви, которого мне никогда еще не приходилось видеть: как раз в этот вечер — вечер вечеров — я надеялся увидеть этот свет в глазах Дорси Сэйбин, а вместо этого узнал — или должен был узнать, потому что развязка тогда еще не наступила, — что в ее глазах я этого света никогда не увижу.
Впервые мне предстояло увидеть этот свет в глазах, обращенных ко мне, лишь много лет спустя — в глазах профессиональной красавицы, певицы из бродвейского шоу по имени Бобби Уэбб. Так уж, видно, мне было написано на роду: впервые увидеть свет любви вовсе не в глазах милой еврейской девушки, вроде Дорси Сэйбин, пропади она пропадом!
Глава 54
«Пинкус во веки веков!»
— Дэвид, вы поэт! — говорил мне профессор Вивиан Финкель, когда мы с ним пили шампанское у него в квартире, обмывая успех «Антонима Реверса» (слово «поэт» он произносил с изящным удлиненным «о» и очень открытым «э», на английский манер). — Вы подлинный комический пооэт! Вы можете стать Марком Твеном в драматургии! Американским Мольером! Ведь Марк Твен, в сущности, тоже был пооэт, не оцененный пооэт прозы. Вы пооэт, Дэвид!
И это говорил человек, который редко кому ставил «отлично», который сам писал саркастические фельетоны и пародии, печатавшиеся в «Харперсе» и в «Атлантик Мансли»! Профессор Финкель был элегантный мужчина, очень высокого роста, очень худощавый, с густой гривой седых волос и огромным крючковатым носом. Требовательный лектор и убийственный экзаменатор, профессор Финкель давно проникся симпатией к остроумному, хотя и прыщавому Виконту де Бражу, но его восхищение «Антонимом Реверсом» поистине не знало границ. Боб Гривз уже ошарашил меня, заметив, что, по его мнению, я должен был бы по праву стать следующим редактором «Шутника»: в конце концов, я и так делаю в редакции почти всю работу, и у меня есть чувство юмора. Такого благородства я от Боба не ожидал. Или на него уже воздействовал Рузвельт? Это было в знаменитые первые сто дней Нового Курса: дополнительный нерабочий день, «мозговой трест», беседы у камина, отмена сухого закона — целый карнавал головокружительных перемен; и, возможно, назначение еврея на пост редактора «Шутника» было созвучно духу времени.