— Мой муж сейчас спустится к завтраку, — сказала она. — Подождите, пожалуйста, в гостиной.
Завтрак в половине третьего дня? Да, это действительно было похоже на человека, у которого работал Питер. Я прошел в гостиную. Голдхендлер жил в роскошной квартире на верхнем этаже небоскреба-башни, и гостиная, с окнами в трех стенах, по длине была равна самому этажу. Пол был весь покрыт ковром: ковра такого размера я не видел ни разу в жизни, разве что в музее. Гостиную заполняли старинные столы, кресла, диваны, кушетки, шкафчики, журнальные столики и разные безделушки. С непривычки я был совершенно ошарашен, словно я попал в дом Рокфеллера или в фамильный замок английского лорда. За ониксовым шахматным столиком, уставленным темно-красными и белыми фигурами из слоновой кости, склонились два мальчика, сидевшие на низких полированных стульях. На одном мальчике был бейсбольный костюм, на другом — красный бархатный купальный халат.
— Привет! — сказал тот, что был в купальном халате, на вид лет тринадцати, очень похожий на женщину, читавшую «Братьев Карамазовых». — Это вы написали «Пинкус во веки веков!»?
— Да, — ответил я. Я подошел к столу и оценил ситуацию на шахматной доске — эндшпиль с ладьями и пешками.
— Я поступаю в Колумбийский в сентябре. Когда-нибудь и я напишу университетский капустник. Меня зовут Карл. А это мой брат Зигмунд.
Зигмунд, который был ниже ростом и явно моложе, озабоченно изучал шахматную доску.
— А я в сентябре поступаю в Городской колледж, — сказал он.
Он сделал ход ладьей, который на первый взгляд казался зевком, но, если подумать, это была хитрая ловушка. Затем он взглянул на Карла, покусывая костяшки пальцев. Карл с минуту подумал, затем съел ладью и после быстрого обмена фигурами выдвинул вперед пешку.
— Ты сглупил, — сказал он. — Сдаешься?
Зигмунд покачал головой, крепко сжав губы и не отрывая взгляда от доски.
Я сел в стоявшее неподалеку кресло и взял лежавший на нем журнал «Нью Мэссиз». Передовица, о которой оповещалось на обложке крупными черными буквами, называлась «Рузвельт — гамельнский крысолов капитализма», ее написал Джон Стрэчи. Каким образом коммунистический журнал попал в эту квартиру лордов? А два отпрыска-шахматиста — они что, пускали мне пыль в глаза своими россказнями о предстоящем поступлении в колледж? В комнату заглянул Питер Куот: он был без пиджака и в носках, он поманил меня пальцем, и я вышел за ним в холл. По узкой лестнице, крытой ковром, спустился маленький пузатый человек с редкими волосами, он протянул мне руку. Лицо у него было белое как полотно, а глаза умные и властные.
— Меня зовут Голдхендлер, — сказал он. — Пойдемте выпьем кофе.
Я проследовал за ним в столовую. Мистер Голдхендлер сел во главе длинного стола, покрытого кружевной скатертью. Как я узнал позднее, это был настоящий «Чиппендейл». За столом стояло двенадцать стульев, а накрыт он был на двенадцать приборов — сплошное серебро и фарфор, — и на каждом приборе лежал ломтик персидской дыни. Голдхендлер посадил меня справа от себя, и вскоре все места были заняты. Напротив меня сели Карл и Зигмунд, дальше — маленькая рыжая девочка и Питер Куот. На моей стороне стола сидели три молодых человека. Двое из них, по-видимому, были из рекламного агентства: темные костюмы, узкие галстуки, сколотые булавкой воротнички, тщательно ухоженные волосы, лица типичных гаков; третий был лысеющий парень с тяжелым подбородком и грустным лицом. Он был без пиджака и без ботинок, как Питер, и лицо у него было еще бледнее, чем у Голдхендлера.
— Меня зовут Бойд, — сказал он, садясь рядом со мной. Питер уже раньше рассказал мне про Бойда, а заодно и про родителей миссис Голдхендлер, которые, шаркая, вышли из задней комнаты и сели по бокам от нее.
Гарри Голдхендлер сидел, опершись головой на руку, и молчал. Все — тоже молча — смотрели на него, не притрагиваясь в своим ломтикам дыни. Я удивленно подумал, что он собирается прочесть предтрапезную молитву. Но вместо этого он повернулся к Бойду и спросил:
— Этот мудозвон уже звонил?
У меня, наверное, волосы встали дыбом. Во всяком случае, глаза уж точно выкатились из орбит. Напротив меня сидели трое очаровательных детей, на другом конце стола — красивая беременная женщина и симпатичная престарелая еврейская бабушка. Имейте в виду, на дворе был 1934 год. Американская языковая революция тогда еще даже не началась. В присутствии женщин, не говоря уже о детях, даже «сукин сын» нельзя было произнести, а уж «жопа» была совершенно немыслима. «Любовник леди Чаттерлей» все еще оставался контрабандой, так же как «Фанни Хилл» и другие подобные книги, которые в наши годы наводнили всю страну, в частности — к добру ли, к худу ли — благодаря моим скромным юридическим усилиям. Но даже сегодня в подобной компании то, что произнес тогда Голдхендлер, могло бы показаться мне скандальным.