Выбрать главу

— Нам нужно солнце, — сказал он. — Вот что нам нужно, ребята. Немного солнца. Мы поедем во Флориду, позагораем на свежем воздухе и додавим это либретто одной левой.

Вечером мы впятером — четверо нас и миссис Голдхендлер — сели в ночной поезд на Майами, а там мы сняли номера в отеле «Рони Плаза», где жили, когда получали свой зимний загар, такие знаменитости, как Уолтер Уинчел и Эдди Кантор.

* * *

Так случилось, что как раз в это время в Майами отдыхали папа, мама и моя сестра Ли; они остановились в маленькой кошерной гостинице, в которой за много лет до того мы все останавливались, когда приезжали во Флориду на двенадцатицилиндровом «кадиллаке». Я лишь раз нашел время их навестить — в пятницу вечером, когда у них был субботний ужин. В отеле «Рони Плаза» все было украшено рождественскими фестончиками и горели рождественские лампочки, а через громкоговорители день и ночь передавались рождественские песни, и я чуть не забыл, что почти одновременно праздновалась Ханука. Папа привез из дому старый ханукальный подсвечник — «ханукию». Перед наступлением субботы он прочел молитву и зажег свечи, когда я отклонил предложение это сделать. Мы спели ханукальный гимн «Могучая скала спасенья моего» — на старый мотив, на который пел его еще отец-шамес в Минске. Мне это все казалось странным и непривычным; мы ели в большой комнате, где на столах горели субботние свечи, и все мужчины были в ермолках. Некоторые молодые люди сидели с непокрытыми головами, но для меня папа достал ермолку, и я ее надел. Ничто другое так ярко не напомнило мне, как сильно я отдалился от традиций отчего дома. Я чувствовал себя гораздо больше в своей стихии в отеле «Рони-Плаза», чем в этой кошерной гостинице, и если существовал кто-то, на кого я равнялся как на отца, то теперь это был Гарри Голдхендлер.

А с папой мы в эту пору виделись очень редко. Когда он по утрам уходил на работу в прачечную, я еще спал. А потом я ехал к Голдхендлеру и работал там до поздней ночи. По пятницам, правда, я всегда был на субботнем ужине и без конца рассказывал о Голдхендлере и о знаменитостях, которые у него бывают. Мама упивалась этими рассказами и потом говорила своим подругам, что я отлично провожу время и делаю большие деньги на радио, перед тем как приступить к занятиям на юридическом факультете: потому что, конечно же, я собираюсь стать серьезным юристом, а не каким-то бумагомаракой.

Папа на все эти мои рассказы лишь тихо улыбался, они были для него источником гордости, но в то же время и немного огорчали. А Ли и мама продолжали выпытывать у меня все новые и новые подробности до тех пор, пока не оплывали субботние свечи и мне пора было снова ехать к Голдхендлеру. Папа мечтал, что я начну делать что-то серьезное, а я все не начинал. Может быть, вот эта рукопись — это как раз то, чего он от меня всю жизнь ждал. Немного поздновато, папа, но лучше поздно, чем никогда.

* * *

— Финкельштейн, — сказал Голдхендлер, всовывая мне в руку пачку денег. — А ну, пойди поставь на Праздного Мечтателя. Здесь две тысячи. А мне нужно смотаться в гальюн, пока я не насрал в штаны.

Голдхендлеры каждый день после обеда ходили на ипподром, а по вечерам на собачьи бега; после собачьих бегов они заглядывали на час-другой в казино и играли в рулетку. На ипподроме у Голдхендлера была, как он утверждал, «беспроигрышная система» — ставить только на фаворитов. В каждом данном заезде барыш от этого, конечно, невелик, но постепенно, со временем, выигрыши накапливаются, и в целом ты оказываешься в прибытке. Ипподром был единственным местом, где мы хоть немного загорали. После казино мы возвращались в «Рони-Плаза» и работали всю ночь, до рассвета, а потом до обеда спали.

За пять ночей Голдхендлер начисто переделал и продиктовал нам чуть ли не весь текст лассеровского либретто. Один из нас сидел за машинкой, печатая голдхендлеровские вставки, другой вклеивал их в текст, а третий отдыхал: и так мы по очереди менялись местами, пока шеф, точно железный, не зная усталости, пер вперед неудержимо, как паровой каток. Он был в ударе. Он совсем не пользовался старыми остротами, а все время придумывал новые. Никогда я не восхищался Гарри Голдхендлером так, как в то время. У него тогда был настоящий взрыв творческого озарения. Лассер перенес действие «Швейка» в американский военный лагерь времен первой мировой войны, но в его либретто было больше антивоенных разглагольствований, чем смешных шуток. «Бравого солдата Швейка» Голдхендлер знал наизусть, и он сумел внести в либретто грубый и трогательный юмор гениального гашековского романа; когда мы кончили работу, либретто было гораздо более антивоенным, чем раньше, — может быть, как раз потому, что там, как и в романе, не было пацифистского резонерства. Социальные мотивы остались только в лассеровских песнях — таких как «О, как прекрасно умереть!» или «Рэгтайм Судного Дня». К текстам песен Голдхендлер даже не притрагивался.