Эйб Герц оказался в большом тель-авивском военном госпитале «Тель-Ашомер». Мы с Марком пошли его проведать. Он лежит в постели с забинтованной головой, рукой на перевязи и несколькими не очень серьезными ожогами. Его танк был подбит, и в левую руку ему попало несколько осколков. Израильские военные хирурги — совершеннейшие чудодеи, они могут собрать человека буквально по кускам, и Эйб рассчитывает завтра вернуться на Синай. Он говорит, что здесь, как только раненых выписывают из госпиталя, они сразу же возвращаются в строй. Многие самовольно убегают из госпиталя и голосуют на дорогах, чтобы добраться до своих частей.
— Тебе всего этого мало? — спросил Марк.
— А что? Война еще только начинается, — ответил Эйб, с некоторой натугой открывая рот, потому что ему мешала повязка. — Мы должны форсировать Суэцкий канал и разбить египетскую армию. Только тогда наступит настоящий мир. Я не хочу этого пропустить. Некоторые из моего экипажа были ранены хуже меня, а они все еще сражаются. Со мной обошлись как с тепличным растением. Я ведь американец.
Пока мы шли подлинной больничной палате, Марк Герц озирался кругом и покачивал головой при виде этих забинтованных юношей. Одни, бледно-зеленого цвета, громко стонали, другие спали, но большинство выглядели довольно бодро: они оживленно беседовали, читали, курили, слушали радио.
Когда мы вышли на зеленую лужайку, освещенную ярким солнцем, я сказал:
— Это — евреи совершенно особой породы.
— Ничего особого в них нет. Стремление любой ценой выжить, выжить, выжить: в эту игру евреи играют уже тридцать веков. Выжить ради чего? В течение всей своей истории евреи были сумасшедшим народом. А эти — самоубийственно сумасшедшие; если, по-твоему, в этом их особость — пускай.
За обедом моя сестра Ли поцапалась с Марком из-за войны. Мы ели на балконе моего номера. Кухня в «Небоскряге» все еще отличная. Нам подавал официант, у которого обе руки были забинтованы, а один глаз закрыт повязкой. Ему было трудно открыть вино, и Марк сделал это за него, после чего он спросил официанта, почему тот не в госпитале. Официант удивился.
— Я здесь работаю, — сказал он, — в свободное от занятий время. Я учусь на авиаинженера. В армии я водитель джипа. А так как с этими ранениями я не могу водить машину, я работаю. В отеле не хватает людей.
Это был явный сабра — то есть урожденный израильтянин. Когда он ушел, Ли начала вспоминать о тех временах, когда она впервые услышала сабрский акцент в английском языке; и, как обычно, она ударилась в сентиментальные воспоминания, рассказывая о том, как хорошо было в Иерусалиме во время британского мандата — какой это был очаровательный, элегантный, космополитичный, мирный город. По сути дела, она говорит лишь о том, что в те годы она была молода и влюблена в мандатный Иерусалим, как я был молод и влюблен в «Апрельский дом». Но она умеет интересно рассказывать и подмечать живописные подробности: например, как она флиртовала с германским консулом, который отрицал, что он нацист, и говорил, что он, в сущности, очень любит евреев, а в конце концов Моше Леву удалось узнать, что он гестаповский офицер и у англичан на него — пухлое досье. Ли очень ярко описывала этого консула: у него были тонкие пшеничные усы, пронзительные голубые глаза, шрамы от студенческих дуэлей, звали его Клаус, и он великолепно танцевал. По словам Ли, она и Клаус предприняли увеселительную поездку в Каир и выиграли там бутылку шампанского, лучше всех станцевав танго в отеле «Шепард». Мне иногда сдается, что книгу воспоминаний нужно было бы написать не мне, а Ли. У нее бы это получилось занимательнее.