— Ну и зверинец!
За столом мы оказались рядом с Бойдом и Голдхендлерами, которые все время обсуждали клебановские золотые прииски и не обращали на нас никакого внимания. Мы с Бобби откланялись и ушли довольно рано.
— Это тебе надо бы жениться, — сказала мне Бобби, когда мы вечером сидели в баре за коктейлями. — Ты прирожденный семьянин, не то что Питер. Пари держу, его брак долго не продержится.
Она говорила очень просто, по-дружески, а вовсе не как любовница, которая хочет перейти в другое, более высокое качество. Она поглядела мне в глаза и добавила:
— Почему бы тебе не найти себе хорошую еврейскую девушку? Ведь у меня же есть другие друзья, ты знаешь.
— Время от времени я пробую, но из этого ничего не выходит.
— Вот что, Рабинович, — сказал Голдхендлер, — оставайся на ужин, и мы это обсудим.
Я не ел у Голдхендлера с тех пор, как он при Марке попросил передать ему «это говно». Один лишь Бойд продолжал блюсти феодальный обычай и столовался у своего сюзерена. Когда Сардиния обнесла всех блюдом с ветчиной, я пожалел, что согласился остаться на ужин. Дело было в Шавуот, и утром я был в синагоге, где папа нараспев прочел «Акдамус» — кабалистическое арамейское стихотворение. Читать литургические стихи он научился еще в юности от своего отца-шамеса, и с тех пор он делал это каждый год. И вот теперь у Голдхендлеров мне предстояло нарушить завет «Зейде»: «Никогда не ешь трефного». В последнее время я немало думал о значении религии и о своей еврейской сущности — и недавно перестал заказывать в ресторане явно запрещенные блюда; поэтому я, махнув Сардинии рукой, отказался от ветчины.
— Что с тобой, Рабинович? — зарычал Голдхендлер, усердно трудясь над свиной грудинкой.
Я ответил, что я очень плотно пообедал и до сих пор сыт.
— Этот мудак вроде бы ударился в религию. Небось, того гляди, перестанешь работать по субботам.
— Он был любимцем профессора Финкеля, — сказал Карл новообретенным басом. — Такие люди в религию не ударяются.
Я поел немного салата. Умяв огромную порцию трефного, Голдхендлер потребовал сигару.
— Гарри! — сказала миссис Голдхендлер жалобным предостерегающим тоном.
— Пока я жив, — заявил Голдхендлер, беря от Бойда коробку с сигарами, — мой лозунг: «Гори все синим огнем!». А когда я умру, то тем более.
Он зажег сигару, высекши сноп огня тремя спичками разом, и с явным удовольствием затянулся.
Затем мы вдвоем пошли в кабинет. В окно я видел светящуюся вывеску «Апрельский дом» на фоне черного неба.
— Ну так что, Финкельштейн, что ты намереваешься делать? — спросил Голдхендлер, покачиваясь в кресле и жуя сигару. — Хочешь проваландаться с нами еще один год?
— Я пока не решил.
— Осенью все будет не так, как раньше Мы собираемся работать меньше, а зарабатывать больше.
Он сказал, что один удачный бродвейский фарс дает больше денег, чем все, что мы всей командой до того заработали на радио. А мы с ним вдвоем, по его мнению, вполне могли бы писать очень смешные пьесы. Работа для радио — это изматывающая рутина, которой можно заниматься, пока не подохнешь, и все без толку. Он попал в это беличье колесо из-за Хенни Хольца, и с тех пор он работал на износ, не имея ни одной свободной минуты, чтобы написать что-нибудь стоящее. Но теперь, заверил он меня, все будет иначе. В будущем году он будет готовить лишь одну или две радиопрограммы, чтобы фирма продолжала функционировать, но эти программы будут вчерне писать Сэм с Бойдом, а Голдхендлер тем временем начнет писать пьесу — в соавторстве со мной, потому что я, по его словам, умею писать смешно. Само собой, я получу прибавку, а когда пьеса пойдет, то и свою часть гонорара.
Я охотно верил, что Гарри Голдхендлер вполне способен писать очень неплохие пьесы, киносценарии, романы или что угодно еще, если только он сумеет выскочить из беличьего колеса радиобизнеса. Он явно рассчитывал на доход от клебановских приисков, хотя мне он об этом не сказал. И я действительно мог быть ему в помощь: со мной он мог бы обсуждать написанное.
Но если я умел писать смешно, то только благодаря той тренировке, которую я получил здесь же, у Голдхендлера. В сумасшедшем голдхендлеровском цирке я все больше чувствовал себя ни к селу ни к городу. Я был уже не наивный Виконт до Браж, я стал на три года старше, и мне все больше хотелось вернуться в университет. Но Бобби была права — я любил Голдхендлера, а работать с ним над серьезной пьесой для бродвейского театра — уф! Я подошел и протянул ему руку: