Эта прогулка обещала стать самым сладостным событием моей жизни. Вот я оказался в цветущем парке, в ясный майский день, наедине с Розалиндой Кац. Я подавал ей руку, чтобы она могла карабкаться по скалам, иногда я даже поддерживал ее за талию, даже когда в этом не было нужды. Она не возражала. То и дело, когда она прыгала с камня на камень или карабкалась по зеленому склону, мне на миг открывался краешек белых трусиков, ослепляя меня пуще солнца. После того как Розалинда целый год держалась от меня подальше, она оказалась резвым чертенком.
Как я уже сказал, эта прогулка обещала быть райским блаженством, и она им стала, стала! Но в этом раю скрывался коварный змей, и он-то и напомнил мне о Ку-ку-клане. Афиша кинотеатра на Южном бульваре тогда была еще очень свежа в моей памяти. Цитадель хриштов, в которую я вторгся впервые после того, как увидел изображение ку-ку-клановцев, выглядела для меня теперь по-новому, зловеще. Не ожидала ли меня здесь, в Дикки-Истэйт, ку-ку-клановская засада? Не был ли этот «детский дом» на вершине холма на самом деле полон убийц в белых балахонах и остроконечных капюшонах? Такие мрачные мысли отравляли мою идиллическую прогулку с Розалиндой.
И не напрасно! Неожиданно сквозь кусты прямо на нас выскочили три высоченных хришта. Один из них гаркнул на нас, точно Великан из сказки:
— КАКОГО ЧЕРТА ВЫ ТУТ ДЕЛАЕТЕ?!
И хуже того — если что-то могло быть хуже — было то, что они стояли над нами на склоне холма, трое здоровенных верзил в неопрятной одежде. Снизу они казались нам ростом в добрых пятнадцать футов.
— ВЫ ЧТО, ИЗ СОРОК ВОСЬМОЙ ШКОЛЫ? — заревел второй из них.
Мы с Розалиндой прижались друг к другу, и у нас язык отнялся от страха.
— Г… г… где это? — пробормотал я.
Должно быть, этот вопрос подсказало мне присутствие духа, унаследованное от моих предков из гетто: подобно «порушу», я задал отвлекающий, вводящий в заблуждение вопрос.
Однако бедняжка Розалинда уступила.
— Да, мы из сорок восьмой, — сказала она тоненьким жалостным голоском. — Но мы не знали, что нам нельзя сюда ходить. Это вот он меня сюда привел, — добавила она, уставив на меня маленький розовый пальчик, хотя вокруг не было больше никого, на кого бы еще можно было показать.
— А ну, пошли с нами! — приказал третий, у которого было ужасно красное лицо.
Пока мы шли к белому зданию, эти трое мужчин говорили о том, что Дикки-Истэйт постоянно наводняют ученики из сорок восьмой школы, которые рвут цветы, топчут клумбы, ломают ветки на деревьях, и что надо бы пожаловаться нашему директору — толсторожему страшилищу по имени мистер Блюм. Для меня, с моим тогдашним первоклассным интеллектом, подвергнуться допросу у мистера Блюма было почти то же самое, что сесть на электрический стул; но и это было не так страшно, как попасть в лапы этих ужасных хриш-тов. Я мысленно утешал себя тем, что они пока еще не спросили нас, евреи ли мы, и что на них — по крайней мере сейчас — нет ни белых балахонов, ни остроконечных капюшонов.
В белом здании мы увидели толпу детей: значит, это действительно был детский дом. И повсюду очень странно пахло незнакомой пищей. То, что там готовили на обед, как видно, никогда не готовили ни у нас, ни у Франкенталей, ни у кого-либо другого на Олдэс-стрит, и ни у кого из нашей «мишпухи». Это была пища хриштов. Трое хриштов, приведших нас, вошли в какой-то кабинет, оставив нас трястись в коридоре и нюхать эти чуждые запахи, а мимо взад и вперед проходили детдомовцы, бросая на нас любопытные взгляды. Затем из кабинета пулей выскочил мужчина, одетый во все черное, с узким белым воротничком вокруг шеи и без галстука. На фуди у него на цепочке висел КРЕСТ — не пылающий, правда, но КРЕСТ. Вот ОНО!
— Вам не разрешается приходить в Дикки-Истэйт; вы это знаете? — спросил он грозно.
— Это я виноват! — вступился я. — Она не знала. Мы больше не будем! — И затем я совершил самоубийственный акт, брякнув, сам до сих пор не понимаю почему, разве что потому, что мне больше ничего не пришло в голову: — Мы евреи.
Он взглянул на меня и сощурил глаза — маленькие умные глаза, глаза, может быть, строгого учителя, но отнюдь не ночного убийцы. Он протянул руку и открыл дверь, выходившую в цветущий сад:
— Идите домой и больше сюда не приходите.
Мы со всех ног кинулись по гравийной дорожке, шедшей среди пахучих цветов, к воротам, выбежали на свободу на Споффорд-авеню и пошли дальше каждый своим путем, не обменявшись больше ни словом.