— Что это такое?
— Для устойчивости железнодорожной платформы к ней поперек путей прикрепляются кронштейны, Пушкарев сварил из двутавров. Они упираются в землю, дополнительно удерживают платформу от опрокидывания. Понятно или нарисовать для ясности?
— Даже я способен это уразуметь, Сергей Сергеевич.
— Но не в этом главная наша беда, Виктор Трофимыч!
— Так-так?..
— Два начальства теперь у нас образовалось.
— Повезло вам!
— Так же ежесуточно отчитываемся перед портом по радио, и на летучки начальника перевозок ходить приходится. Но и это еще не все…
Здание милиции, на втором этаже которого был кабинет Кузьмина, располагалось в центре поселка строителей. Сквозь уже замерзшие стекла доносились звуки проезжавших машин, даже музыка и голоса, сигналы строительных кранов. Поселок был переполнен людьми, жил привычной для него деловитой, напряженной жизнью.
— Вы вот спросили меня, Виктор Трофимыч, как я привыкаю к оседлому образу жизни? Но знаю, как вам, а мне, похоже, трудно будет расставаться с оседлостью строителей химкомбината!
— Как бы там ни было, Сергей Сергеевич, а каждому из нас запомнится это время нашей жизни. Как радостная страница ее запомнится!
— Как это случилось, Виктор Трофимыч, что следовательская работа оказалась вашим призванием?
— Мой отец был пьяница, часто и понапрасну обижал маму, мне было больно. Я рос болезненным ребенком, слабым. Вот и выработалась во мне постепенно ненависть ко злу в любых его проявлениях. А одновременно с этим — любовь к добру. — Он замолчал. Не смотрел на меня. — Дома привыкли, что я много работаю. — И поднял наконец на меня глаза. — Ну, а теперь уж о деле, из-за которого я попросил вас навестить меня. Пришлось, знаете ли, взять у прокурора ордер на арест Паниной с Валиулиным.
— А почему вызвали меня одного?
— Да не хочется мне понапрасну лишний раз будоражить Соколову. Дело — ясное, Валиулин во всем признался, Панина все равно будет отрицать решительно все. То есть, надеюсь я, Сергей Сергеевич, что, может, хватит для них одного вас, а Катю не буду тревожить до суда. Или уж только в крайнем случае. Когда вы позвонили мне, я послал на баржу Валиулина двух наших сотрудников. Готовясь к встрече с Вороновым в Степше, они облазили всю баржу, ничего подозрительного не заметили.
— Так где же он прятался?
— И сейчас не знаем.
— А Панина с Валиулиным?
— Панина все отрицает, а Валиулину кажется, что за бортом Воронов мог висеть на якоре. С палубы-то якоря не видно, когда он подтянут, и над носовым, и над кормовым якорями палуба зависает.
— Значит, заметил Воронов, как вы людей на баржу подсадили?
— Выходит, что так.
— А как же ваши люди не заметили, как он в Медвежьем с баржи сошел?
— Умеет он уходить, иначе столько времени на свободе не разгуливал бы.
Я вспомнил, как Воронов исчез тогда из кабины самосвала Гриньки, будто испарился.
— Так и прокатились мои ребята зря до Салино.
— Как вы узнали, что он в Медвежьем сошел?
— Старик-бакенщик, видите ли, только к вечеру сообразил, что он видел именно Воронова. По фотографии его узнал. Сомневался, потом нам сообщил… При обыске среди вещей Паниной были обнаружены десять тысяч рублей. Она заявляет, что впервые их видит. Панина дважды судилась, отбывала сроки. В первый раз проходила по совместному делу с Вороновым. Ей тогда всего пятнадцать лет было.
У Кузьмина вдруг напряглись желваки на скулах, прищурились глаза, сжатыми кулаками он пристукнул по столу:
— Противно, Сергей Сергеевич, с отбросами человеческой природы дело иметь!
— Понимаю.
— Ах, да, — вспомнил он. — Напишите, пожалуйста, подробно все, что слышали тогда из разговора Паниной с Валиулиным. Укажите, что и Соколова может подтвердить ваши показания. А затем уж придется вам помучиться: я обязан устроить очную ставку вам с Валиулиным и Паниной.
Валиулин по-стариковски бессильно плакал, брезгливо говорил о Паниной, откровенно боялся ее. В конце вспомнил умершую жену, сказал, что скоро с ней встретится. На него было жалко и противно глядеть.
Панина держалась независимо, сидела на табурете, закинув ногу на ногу. Ее лицо было багровым. И особенно тяжелым казался массивный подбородок, кончиком языка она то и дело облизывала толстые губы. Она действительно все отрицала. Панина, видимо, знала, что ее ждет. На нее было не только противно, но и страшно глядеть.